Довольно помянуть знакомство Эдварда Мунка с истерией, которое запечатлелось в нем столь глубоко. В 1893 году Мунк влюбился в красавицу-дочь виноторговца из Осло. Она висла на нем, но он боялся этой мощной связи и тревожился за работу, а потому бросил ту женщину. Однажды бурной ночью за ним прибыла лодка: сообщали, что его подруга на грани смерти и желает напоследок поговорить. Мунка это глубоко тронуло, и он без промедления отправился к ней домой, где обнаружил ее в спальне при двух зажженных свечах. Однако, стоило ему приблизиться, как она восстала с кровати и принялась хохотать: вся сцена, как выяснилось, – обман. Мунк развернулся и собрался уйти; в этот миг она пригрозила, что застрелится, если он ее бросит; достав револьвер, она ткнула его себе в грудь. Когда Мунк потянулся, чтобы вырвать у нее оружие, убежденный, что и это все игра, револьвер разрядился и ранил его в руку…[276] Вот нам пример истерического театра во всей красе: субъекта ловят на притворстве, в котором то, что кажется смертельно серьезным, оказывается фальшивкой (умирание), а то, что представляется всего лишь жестом, оказывается смертельно серьезным (угроза самоубийства)[277]. Паника, охватывающая (мужского) субъекта, который сталкивается с подобным театром, выражает ужас перед тем, что за множеством масок, отпадающих, словно шелуха с луковицы, ничего нет – нет окончательной женской Тайны. Здесь, впрочем, следует избежать губительного недоразумения. Поскольку эти истерические маски суть способ, которым женщина притягивает к себе мужской взгляд, неизбежным кажется вывод, что женская Тайна недоступна мужской фаллической экономике – «бесконечно женское [das ewig Weibliche]» (Гёте) по ту сторону символических масок состоит из женской субстанции, ускользающей из сферы «фаллогоцентризма». Сопутствующее заключение – поскольку за этими масками ничего нет, женщина полностью подчинена Фаллосу. Однако, по Лакану, верно прямо противоположное: досимволическое «бесконечно женское» есть ретроактивная патриархальная фантазия, т. е. именно Исключение лежит в основе сферы Фаллоса (как антропологическое понятие об исходном матриархальном Рае, которое отменилось с Падением в патриархальную цивилизацию и, начиная с Бахофена[278] и далее, твердо поддерживает патриархальную идеологию, поскольку полагается на понятие о телеологической эволюции от матриархата к патриархату). Именно недостаток любого исключения из Фаллоса придает женской либидинальной экономике непоследовательность, истеричность и тем самым подрывает власть Фаллоса. Когда же, по словам Вейнингера, женщина «совокупляется со всяким объектом», само это безграничное расширение фаллоса подрывает Фаллос как принцип Всеобщего и лежащего в его основе Исключения. Лаканов «Подрыв субъекта…» завершается двусмысленным «Далее здесь не двинусь»[279]. Двусмысленно оно, поскольку может предполагать, что позднее, где-то еще, Лакан «далее двинется». Эта приманка подтолкнула некоторых феминисток-критиков Лакана упрекнуть его в том, что он замер в том самом месте, где должен был бы совершить решающий шаг за пределы фрейдистского фаллоцентризма: хотя Лакан и говорит о женском jouissance, ускользающем из сферы фаллического, он мыслит его как неизъяснимый «темный континент», отделенный от (мужского) дискурса границей, которую невозможно перейти. Для феминисток вроде Иригаре или Кристевой[280] этот отказ перейти границу, это «Далее здесь не двинусь» возвещает о продолжающемся табуировании женщин; они хотят «двигаться далее» – применить черты «женского дискурса» за пределами «фаллического» символического порядка. Почему этот процесс – который, с точки зрения здравого смысла, кажется совершенно оправданным – дает сбой? В традиционных понятиях Предел, определяющий женщину, – не эпистемологический, а онтологический, т. е. вне его ничего нет. «Женское» есть эта структура предела как такового, предела, предшествующего тому, что может находиться Вне, а может и не находиться: все, что мы воспринимаем в этом Вне (Вечное Женское, к примеру), – проекции нашей же фантазии[281]. Женщина qua Тайна есть призрак, порожденный противоречивой поверхностью множественных масок, – тайна самой «Тайны» состоит в противоречивой поверхности[282]. А Лаканово название этой противоречивой поверхности (сложному топологическому пространству вроде ленты Мёбиуса) – попросту субъект.
● В случае мужчины, напротив, расщепление, так сказать, вынесено вовне: мужчина избегает противоречия своего желания, устанавливая границу разделения между сферой Фаллоса, т. е. сексуального удовольствия, отношений с половым партнером – и не-Фаллического, т. е. сферой нравственных целей, неполовой «публичной» деятельности (Исключение). Тут мы имеем дело с парадоксом «состояний, которые, по сути, – побочные продукты»: мужчина подчиняет свои отношения с женщиной сфере нравственных целей (оказавшись перед выбором между женщиной и нравственным долгом – под видом профессиональных обязанностей и пр., – немедленно предпочтет долг), и все же одновременно осознаёт, что лишь отношения с женщиной могут принести ему настоящее «счастье» или личное удовлетворение. Его «ставка» – на то, что женщину удачнее всего соблазнять, в точности когда мужчина не подчиняет ей всю свою деятельность, т. е. женщина не сможет устоять перед очарованием мужской «публичной» деятельности, иными словами – перед тайным осознанием, что он делает это все ради нее. Речь о перевернутой либидинальной экономике куртуазной любви: в куртуазной любви я посвящаю себя Даме впрямую, я определяю служение ей как свой высший Долг, и потому женщина остается холодным, безразличным, капризным Деспотом, «нечеловеческим спутником» (Лакан), с которым половые отношения возможны только и исключительно если не объявлять их впрямую как свою цель[283]… Этот парадокс возникает почти в любой мелодраме, толкующей мужскую готовность жертвовать своей возлюбленной ради (общественной) Цели как высшее доказательство его любви, т. е. насколько «возлюбленная для него – всё». Возвышенный миг признания возникает, когда женщина наконец понимает, что мужчина бросил ее ради его же любви к ней. Интересная вариация этой темы есть у Винсента Миннелли в его «Четырех всадниках Апокалипсиса» (1962): Гленн Форд играет Хулио, богатого аргентинца, который припеваючи проводит дни в Париже во время немецкой оккупации, общается с немецкими офицерами и живет с красавицей-женой (Ингрид Тулин) воюющего лидера Сопротивления. Хотя женщина без ума от Хулио, ей тягостно, что мужчина, с которым она живет, – слабак, увлеченный личными удовольствиями, а ее муж, которого она оставила ради любовника, – настоящий герой. Но внезапно весь сценарий явлен нам как маскарад: с Хулио выходят на связь человек, о котором нашей героине известно, что он – из Сопротивления, и она догадывается, что Хулио лишь прикидывался сибаритом, чтобы общаться с высокопоставленными германскими офицерами и тем самым получать доступ к ценным сведениям о враге. Формально Хулио предает ее любовь, но невзирая на это предательство она позволяет ему отправиться на его последнюю, возможно самоубийственную операцию: она прекрасно понимает, что в глубинном смысле он делает это ради нее – чтобы заслужить ее любовь[284]… «Фаллической функцией» Лакан называет вот это расщепление между сферой фаллического удовольствия и десексуацией «публичной» сферы, которая ускользает от него, т. е. «фаллическое» есть самоограничение Фаллоса, его утверждение Исключения. Именно в этом смысле фаллос есть означающее кастрации: «символическая кастрация» – это, в конечном счете, другое название парадокса «состояний, которые, по сути, побочные продукты»: если хотим достичь удовлетворения через фаллическое удовольствие, нам следует отказаться от него как от цели, выраженной явно. Иначе говоря, истинная любовь может возникнуть лишь в отношениях «партнерства», движимых иной, неполовой целью (см. романы Маргерит Дюрас[285]). Любовь есть непредсказуемый ответ действительного: она возникает (может возникнуть) «из ниоткуда» лишь когда мы отказываемся от любой попытки направлять ее или повелевать ею. (Тут, конечно, как и с любым примером Реального, противоположности совпадают: любовь в то же время есть предвиденный продукт абсолютного механизма – как вытекает из абсолютно предсказуемого характера переноса любви в психоанализе. Эта любовь производится «автоматически» самой аналитической ситуацией, независимо от конкретных особенностей аналитика. Как раз в этом смысле аналитик есть objet petit a, а не другой субъект: из-за «автоматического» характера перенос любви свободен от иллюзии, что мы влюбляемся из-за позитивных качеств нашего возлюбленного, т. е. из-за того, что́ он или она есть «в действительности». Мы влюбляемся в аналитика qua формальное место в структуре, лишенное «человеческих черт», а не в человека из плоти и крови[286].) вернутьсяСм.: J. P. Hodin, Edvard Munch, Лондон: Thames & Hudson, 1972, стр. 88–89. вернутьсяХичкоковское «Убийство!» – показательный случай той же двойственности, где действительность оказывается вымышленной, а вымысел – действительным. В последнем кадре фильма мы видим, как пара счастливо воссоединяется в гостиной, но затем камера отъезжает назад, и мы понимаем, что действие предыдущего кадра происходило на сцене. Самоубийство убийцы Фэйна за десять минут до этого – обратная история: мы наблюдаем театральную сцену (гимнастический номер), которая внезапно оказывается смертельной – Фэйн совершает публичное самоубийство, вешаясь на веревке с трапеции. вернутьсяИоганн Якоб Бахофен (1815–1887) – швейцарский ученый, этнограф, юрист, антиковед. – Примеч. перев. вернутьсяJacques Lacan, Écrits: A Selection, Нью-Йорк: Norton, 1977, стр. 324. вернутьсяЛюс Иригаре (р. 1930) – французский философ и психоаналитик, занимается феминистской ревизией социальной теории; Юлия Кристева (р. 1941) – французская исследовательница литературы и языка, психоаналитик, писательница, семиотик, философ, оратор. – Примеч. перев. вернутьсяУ Вагнера в «Сумерках богов» вторжение «сверх-я» в его социополитической непристойности происходит c «воззванием к людям [Männerruf]» Хагена и дальнейшим хором: сцена грубого насилия, доселе в опере невиданная… И все же, когда берется оправдать развязанное им насилие, Хаген ссылается на богиню Фрику. Фрика, защитница семьи и семейного очага – разумеется, воображаемая проекция мужского дискурса. Это, однако, не означает, что мы должны противопоставлять женщину как она есть «для другого», для мужчины («мужская нарциссическая проекция» и т. д.) и «истинную» женщину-в-себе. Велико искушение утверждать строго противоположное: «Женщина-в-себе» есть, в конечном счете, мужская фантазия, тогда как мы оказываемся гораздо ближе к «истинной» женщине, просто проходя до конца тупики мужского дискурса о женщине. вернутьсяИмеет смысл перечитать очерк Мэри Энн Доун [р. 1952, американский ученый-киновед, семиотик, исследовательница гендера в кино. – Примеч. перев.] о Гилде (в «Femmes Fatales»); стриптиз Гилды подкрепляется мужской фантазией, что, после того как она скинет с себя всю одежду, мы – мужчины – обнаружим ее непорочное ядро, «добропорядочную жену», которая лишь «прикидывалась» развратной. Напротив, основная черта того, что Лакан именует «субъектом», – отсутствие такого ядра; субъект подобен луковице, под слоями которой не скрывается ничего… вернутьсяОдна из апокрифических версий мифа о Тристане и Изольде доводит этот парадокс до рекурсивности: отношения между долгом и женщиной накладываются на отношения между Дамой и «обычным» мужчиной. Тристан, женатый на белокурой Изольде, которую не любит, возводит в лесу рядом со своим замком каменный фетиш – изваяние истинной Изольды, Дамы. Он регулярно навещает ее по ночам, его поклонение статуе восстанавливает его половую мощь в постели с белокурой Изольдой и помогает ему сохранять видимость нормальной семейной жизни. Возможно, недоступный Идеал (Дантова Беатриче и т. п.) как таковой – в чистом виде негативный пример, его функция – содействовать «нормальным» сексуальным отношениям с другой, «обычной» женщиной. Эта версия мифа о Тристане и Изольде подтверждает и то, что фетиш qua не-детородный объект – не просто не преграда «нормальным» половым отношениям, а, наоборот, условие существования их. вернутьсяВ общем, главный переворот почти в любой мелодраме возникает, когда сила, обозначающая большого Другого, признает правду о субъекте и тем исправляет зло. Обратимся к (возможно, удивительному) примеру – советскому фильму «Алешкина любовь» (1960), снятому во времена, именуемые «хрущевской оттепелью»: утонченный переворот возникает, когда пылкая любовь главного героя наконец публично признана с виду невежественным и циничным большим Другим; тем самым подтверждается, что цинизм большого Другого был поддельным и с самого начала играл роль Испытания, которому большой Другой подверг главного героя. Действие фильма «Алешкина любовь» происходит в группе геологов, стоящих лагерем неподалеку от маленького городка в сибирской глуши. Юный Алеша влюбляется в местную девушку, вопреки всем невзгодам, какие претерпела их любовь (поначалу девушка к Алеше безразлична, дружки ее бывшего парня устраивают ему суровую взбучку, его старшие товарищи жестоко над ним насмехаются и т. д.), Алеша в любые свободные часы подолгу добирается пешком до городка, чтобы хоть одним глазком глянуть на ту девушку. В конце фильма девушка сдается напору его чувств: она перестает быть любимой и делается любящей, сама идет в лагерь к геологам. Алешины коллеги, работающие на холме над лагерем, бросают копать, выпрямляются и молча провожают девушку взглядами, пока та подходит к Алешиной палатке: конец циничной отстраненности и насмешкам; сам большой Другой вынужден признать свое поражение – и зачарованность силой любви… вернутьсяМаргерит Дюрас (Донадьё, 1914–1996) – французская писательница, сценарист, режиссер и актриса. – Примеч. перев. вернутьсяАвтоматизм любви приводится в движение, когда некий случайный, в конечном счете – безразличный (либидинальный) объект вдруг занимает место, отведенное фантазии. Роль фантазии в автоматическом возникновении любви держится на том, что «тут нет половых отношений», нет универсальной формулы или матрицы, гарантирующих гармоничные половые отношения с партнером: из-за отсутствия такой универсальной формулы, любой человек вынужден изобретать фантазию себе самому, «личную» формулу сексуальных отношений – для мужчины отношения с женщиной возможны лишь если она соответствует его формуле. Формула Человека-волка, знаменитого пациента Фрейда, такова: «женщина, вид сзади, на четвереньках, моет или стирает что-то на полу перед собой» – вид женщины в этой позе автоматически вызывал в нем любовь. В случае с Джоном Раскином [1819–1900, английский писатель, художник, теоретик искусства, литературный критик и поэт. – Примеч. перев.] формула следовала модели древних греческих и римских статуй и привела к трагикомическому разочарованию, когда Раскин в первую брачную ночь увидел лобковые волосы, которых у статуй прежде не наблюдал, и это открытие мгновенно сделало его полным импотентом, поскольку он счел свою жену уродом. У Дженнифер Линч в «Елене в ящике» (1993) фантастический идеал, ни много ни мало, – сама Венера Милосская: герой похищает возлюбленную девушку и производит над ней операцию, чтобы привести девушку в соответствие своему идеалу и тем самым сделать возможными их половые отношения (он отрезает ей руки и делает шрам в том месте, где статуя усечена). |