Именно с учетом этого разрыва следует мыслить утверждения о верховенстве символического: когда я беспомощно утверждаю, что «я, Людвиг Витгенштейн, президент этого общества, назначаю…», я взываю к своему символическому мандату, к своему месту в социосимволической системе, чтобы тем самым узаконить поступок вручения и обеспечить ему перфомативную силу. Мысль Лакана здесь такова: непреодолимый разрыв навеки отделяет то, что я есть «в действительности», от символического мандата, который обеспечивает мне социальная личность: первородный онтологический факт – пустота, пропасть, возникающая потому, что я недоступен самому себе в своем состоянии действительной субстанции, или же, цитируя уникальную формулировку Канта из «Критики чистого разума»[260], согласно которой я никогда не узнаю, что я такое как «я или он или это (вещь), которая думает [Ich, oder Er, oder Er (das Ding), welches denkt]». Любая символическая личность, присваиваемая мною, в конечном счете есть не что иное как дополнительная черта, чья функция – заполнять эту пустоту. Эту чистую пустоту субъективности, порожнюю форму «трансцендентного восприятия» следует отличать от картезианского Cogito[261], которое остается res cogitans[262], маленьким кусочком вещественной действительности, чудесно убереженной от разрушительной силы вселенского сомнения: лишь Кант провел эту грань между пустой формой «Я думаю» и думающей субстанцией, «вещью, которая думает»[263]. Вот тут-то у Вейнингера промах: онтологически толкуя соблазнение мужчины женщиной как «беспредельную жажду Чего-то, что есть у Ничто», он мыслит женщину как объект. В этом намерении Ничто стать Чем-то он не распознает само стремление субъекта к субстанциальной поддержке. Или, поскольку субъект есть «существо языка», Вейнингер в этом стремлении не усматривает врожденное движение субъекта qua пустоты недостаток означающего, т. е. стремление дыры, недостающего звена в цепи означающих, ($) к означающему представителю (S1). Иными словами, вовсе не выражая страх «патологической» скверны у субъекта, страх позитивности инертного объекта, отвращение Вейнингера к женщинам говорит о страхе перед радикальнейшей гранью самой субъективности: Пустоты, которая «есть» субъект. В рукописи «Jenaer Realphilosophie» (1805–1806) Гегель охарактеризовал этот опыт чистой Самости qua «абстрактной негативности», это «затмение (врожденной) действительности», это сжатие субъекта в себя как «ночь мира»: Человек есть эта ночь, это пустое Ничто, которое целиком содержится в своей нераздельной простоте: богатство бесконечного множества представлений, образов, ни один из которых не ведет прямо к духу, образов, которые существуют лишь в данный момент. Здесь существует именно ночь, внутреннее-или-интимное Природы – чистое личное-Я. Оно распространяет ночь повсюду, наполняя ее своими фантасмагорическими образами: здесь вдруг возникает окровавленная голова, там – другое видение; потом эти призраки так же внезапно исчезают. Именно эту ночь можно увидеть, если заглянуть человеку в глаза: тогда взгляд погружается в ночь, она становится ужасной[264]. А символический порядок, вселенная Слова, Логоса, может возникнуть лишь из переживания этой пропасти. По Гегелю, эта внутренность чистой самости «должна тоже начать существовать, сделаться объектом, противопоставить себя этой внутренности, чтобы стать внешним; вернуться к бытию. Это язык как сила, наделяющая именами… Обретя имя, объект рождается как индивидуальная сущность из “я”»[265]. Здесь важно не терять бдительности и не упустить уход Гегеля от традиции Просвещения инверсией самой метафоры субъекта: субъект более не Свет Разума, противопоставленный непрозрачному, непроницаемому Веществу (Природы, Традиции…); само ядро субъекта, то, что открывает пространство для Света Логоса, есть абсолютная негативность qua «ночь мира». И что такое Вейнингеровы пресловутые henid – растерянные представления женского, еще не достигшие ясности Слова, самотождественности Понятия – если не сами «фантасмагорические представления», поминаемые Гегелем, т. е. фантастические нагромождения, возникающие там, где Слово бессильно, поскольку их задача – именно заполнить пустоту этого бессилия? В этом и состоит парадокс Вейнингерова антифеминизма: вовсе не результат его обскурантистского антиПросвещенческого умонастроения, антифеминизм Вейнингера говорит о его приверженности идеалам Просвещения – о его стремлении избежать пропасти чистой субъективности[266].
То же касается и знаменитого Вейнингерова антисемитизма, который тоже не может скрыть своего долга перед Просвещением, – помимо этического волюнтаризма Вейнингера, факт остается фактом: его принципиальная философская отсылка к Канту, философу эпохи Просвещения par excellence (эту связь между антисемитизмом и определенного рода мышлением Просвещения уже предлагали Адорно и Хоркхаймер – в «Диалектике Просвещения»[267]). На фундаментальнейшем уровне антисемитизм не ассоциирует евреев с коррупцией как позитивной чертой, а скорее с самой бесформенностью – с недостатком определенного и ограниченного этнического положения. В этом ключе Альфред Розенберг, главный идеолог Гитлера, утверждал, что все европейские нации наделены вполне определенной «духовной формой [Gestalt]», которая дает выражение их этническому характеру – и этой «духовной формы» как раз недостает евреям. И – опять-таки – не в этой ли самой «бесформенности [Gestaltlosigkeit]» и состоит врожденная черта субъективности? Не субъективность ли, по определению, превосходит любую позитивную духовную форму? Теперь уже должно стать ясно, как именно антисемитизм и фашистский корпоративизм образуют две стороны одной медали. В отвержении иудео-демократического «абстрактного универсализма», противопоставленного представлению об обществе qua гармоничной органической форме, в которой любой индивид и любой класс имеет свое отчетливо определенное место, корпоративизм вдохновлен тем самым прозрением, какое многие демократы предпочитают отметать: лишь сущность, которая в себе самой загромождена, не упорядочена, т. е. не имеет «своего места», по определению «не встроена», может непосредственно соотноситься с универсализмом как таковым. Или же – если ставить вопрос в понятиях отношений между Общим и Частным: как Частное участвует в Общем? Согласно традиционной онтологии, объекты входят в состав общего для них рода, поскольку они «воистину то, что они есть», т. е. покуда они воплощают понятие о себе или подходят под него. Стол, к примеру, включен в понятие стола, поскольку он «воистину стол». Здесь всеобщность остается «немой», безразличной чертой, связывающей частные сущности, вещь в себе, не определенная как таковая, иначе говоря, Частное не относится к Общему как таковому, в отличие от субъекта qua «самосознания», включенного в Общее в точности и исключительно постольку, поскольку его идентичность усечена, отмечена неполнотой, т. е. субъект не во всей полноте есть то, «что он есть», и именно об этом ведет речь Гегель, говоря о «негативной универсальности»[268]. Вспомним показательный случай из политической диалектики: когда некое частное (этническое, сексуальное, религиозное и пр.) меньшинство обращается ко Всеобщему? Именно когда существующие рамки общественных отношений перестают удовлетворять нуждам этого меньшинства и мешают ему воплощать свой потенциал. Как раз в этой точке меньшинство вынуждено предъявить свои требования Всеобщему и признанным им принципам и заявить, что членам этого меньшинства не дают участвовать в образовании, получении работы, свободе самовыражения, общественно-политической деятельности и т. п. наравне с другими. вернутьсяРус. изд., напр.: Иммануил Кант. Критика чистого разума. Пер. Н. Лосского. М.: ЭКСМО, 2006. – Примеч. перев. вернутьсяОб этом сдвиге от Декарта к Канту см. гл. 1 в: Slavoj Žižek, Tarrying with the Negative, Дарэм, Северная Каролина: Duke University Press, 1993. вернутьсяЦит. по: Donald Phillip Verene, Hegel ‘s Сollection, Олбени, Нью-Йорк: SUNY Press, 1985, стр. 7–8. [Цит. по пер. Е. Ситковского. – Примеч. перев.] вернутьсяСвязь между la femme n’existe pas и ее статусом как чистого субъекта может быть установлена и через точную отсылку к Канту. Вернее, в философии Канта переход от субъекта к субстанции происходит через «схематизацию»: «субъект» есть чисто логическая сущность (субъект суждения), тогда как «субстанция» означает схематизированный субъект, субъект qua действительная сущность, устойчивая во времени. Лишь субстанция существует в точном значении сущности, которая есть часть эмпирической действительности явлений; сущности, которая есть чистый, т. е. не схематизированный, субъект, привязанный к причинно-временному континууму действительности, stricto sensu, не существует. вернутьсяМакс Хоркхаймер (1895–1973) – немецкий философ и социолог, один из основателей Франкфуртской школы; рус. изд.: Макс Хоркхаймер, Теодор Людвиг Визенгрундт Адорно. Диалектика просвещения. Пер. М. Кузнецова. М.: Медиум, Ювента, 1997. – Примеч. перев. вернутьсяЗдесь мы имеем дело с разницей между Общим в себе – «немой» универсальной чертой, объединяющей представителей одного рода, – и Общим, установленным как таковое: иными словами, Общее, с которым субъект соотносится в своем противопоставлении Частному. По Гегелю, эта разница – то, что отличает диалектический подход: …первостепенная задача – всегда отчетливо различать то, что просто есть в себе, и то, что утверждается: то, каковы определения, когда они в представлении, и то, каковы они, когда утверждены или когда есть для другого. Это различие имеется лишь в диалектическом развитии мысли, а метафизическому (в т. ч. и критическому) философскому рассуждению неведомы. (Hegel’s Science of Logic, Atlantic Highlands, NJ: Humanities Press, 1969, стр. 122) Это ключевое различие между вещью в себе и вещью для себя позволяет нам прояснить логику саморефлексии у Гегеля – рефлексии-в-другом и рефлексии-в-себе. Вспомним Гегелеву критику представительской демократии: ее иллюзорное, ложное допущение состоит в том, что люди еще до акта выборов знают, чего хотят и каков их истинный запрос, будто посредством их избирательского голоса они выберут кого-то, кто сможет передать этот запрос, который избиратели уже полностью осознают, в саму сферу политики. Возражая против этого, Гегель говорит, что (политический) представитель совсем не просто передает этот уже осознанный запрос, а подвергает его обработке самосознания. Иными словами, политический представитель преобразует мой запрос из «вещи в себе» в «вещь для себя»: обеспечивая ясную публичную формулировку моего запроса, он служит посредником в его признании мной («Лишь теперь мне отчетливо понятно, чего я все это время хотел!»). Выбирая своего представителя, я, таким образом, в некотором смысле выбираю себя самого, свою собственную политическую личность. Именно в этом смысле выбор моего представителя есть не только моя рефлексия-в-другом, отражение моих интересов в политической сфере, но и одновременно мое отражение-в-себе, саморефлексия. Пример такой вещи для себя из совершенно другой области Общего – отраженные отношения литературной работы относительно ее жанра. И речь тут не столько о выраженной игре с законами жанра, сколько о более утонченных случаях, как, например, в «Нисхождении» Патриции Хайсмит [Рус. изд.: Патриция Хайсмит. Нисхождение. Пер. О. Лапиковой. М.: Центрполиграф, 2002. – Примеч. перев.] – портрет одинокой американской женщины в отпуске в Тунисе. Определение Хайсмит в психологические триллеры полностью меняет наше восприятие того, что, в противном случае, мы бы сочли обычным психологическим исследованием: читатель делается куда внимательнее к признакам безумия, к устрашающим возможностям других межсубъектных сочетаний и пр. |