И в январе, когда во всех газетах затрубили о шайке врачей-вредителей, он представил себя на Лубянке за своим же столом, только по другую его сторону. И понял, что такое может случиться с каждым. Мог и раньше сообразить. Хотя бы когда арестовали всесильного министра госбезопасности. Не только всесильного – искренне любимого, особенно техническим персоналом – секретаршами, плановичками, бухгалтершами.
Он тогда подумал, что генерала сгубила любовь к роскошной жизни. И успокоился. И перестал об этом думать. А надо было!
И о своих подследственных – тоже. Возьми любое дело – никакой логики не выдерживает. Но раз враг признался, сам признался – кому вздумается проверять?
А невредно. Во время вынужденного безделья Устимцев стал книжки читать. Взялся за Теккерея. «Ярмарка тщеславия». Странная вещь – имена все какие-то знакомые, где-то он их слышал. И кажется, писал их собственной рукой под чью-то диктовку. Вспомнил. В августе прошлого года разоблачили шпионский центр, окопавшийся в тресте тракторстроя. Главный инженер, во время войны ездивший в Америку, как сообщали сексоты, был замечен в неделовых разговорах и встречах с американцами, а значит – завербован ЦРУ. Этот самый инженер Докучаев долго ни в чем не признавался, наконец, в дежурство Устимцева, начал давать показания.
И что ж он, сукин сын, наговорил! Сейчас, читая роман Теккерея, Устимцев никак не мог уследить за сюжетом. Знакомые имена дразнили его со страниц. Россыпи американских инструкторов шпионажа и вербовщиков – соблазнительница советского специалиста Бекки Шарп, полковник Джордж Осборн, капитан Уильям Доббин (имейте в виду, гражданин следователь, пишется с двумя «б»), лейтенант Джозеф Седли… Валерий выходил из себя от возмущения. Этот гад просто издевался над следствием! Как он посмел? И попадись ему эта «Ярмарка тщеславия» тогда, в августе прошлого года, уж точно б Докучаев живым с Лубянки не выбрался. А так получил свои двадцать пять и дает стране угля где-нибудь в Воркуте. Но на дворе не август стоял, а январь пятьдесят третьего. И за слепой вспышкой праведного гнева явилась способность рассуждать и до чего-то додумываться. Он ведь Докучаева не в санаторий отправил! И что вообще этому инженеру оставалось? Ждать, когда заморят до смерти? А дал показания – получил передышку. И надежду – вдруг разберутся, пересмотрят дело, поймут, что никаких Доббинов не было. Пустая надежда. Страна уже много лет не знает оправдательных приговоров. Но злорадства от этой мысли не испытал. Вместо злорадства сомнение закралось. И как ни отгонял сомнений, задушили они несчастного капитана бессонными ночами.
Пошатнулась вера в органы. Пошатнулась, закачалась и рухнула. Причем рухнула, когда страдания кончились. В апреле Берия освободил врачей.
Ему позвонил майор Хлопушкин и деланно-веселым, бодрым голосом упрекнул:
– Ты что пропал, не звонишь? Нехорошо старых друзей забывать.
– Так ведь ты тоже как-то не жаждал общаться.
– Да ладно, сам знаешь, сколько у нас тут хлопот, вертишься круглые сутки, как белка в колесе. Да, что я тебе звоню. У тестя твоего есть какой-нибудь приличный костюм?
– Что – суд?
– Суд не суд, а надо. В общем, так. Собери его лучшую одежду и подъезжай к двум в Лефортово.
Сердце упало. Обычно лучшие костюмы везут в морг.
– Подожди, не вешай трубку, скажи хоть, он жив?
– Жив, жив. Не беспокойся. Освобождать будем. Родных подготовь. Тут хоть и радость, да и от нее может удар хватить. Кстати, завтра возвращайся в свой кабинет. Режим ареста с тебя сняли.
Ах умница Лаврентий Палыч! Ай да молодец! Настоящий чекист. Сам во всем разобрался, доказал всему миру, что есть справедливость в Советском Союзе. И ведь какую волну остановил – по стране уже еврейские погромы начались.
Так до самого июня и дожил со светлой верой в друга и соратника Сталина. А когда арестовали Лаврентия, и осколков не собрать от той веры. Все разлетелось в прах.
Оправившись от ударов, Устимцев попробовал затеять пересмотр дела Докучаева. Не тут-то было. Сотрудники, напуганные участью начальства, вроде бы не препятствовали хлопотам, но все его рапорты, отысканные через родню Докучаева, жалобы и прошения застревали по кабинетам, и хотя тихим-тихим ходом начался процесс реабилитации, но эффекта достигал, только если просьбы об этом исходили из самого верха – от Маленкова, Микояна или Хрущева. Инициатива снизу глушилась.
Наконец Валерия вызвал к себе полковник Лисюцкий.
– Сути дела можешь не рассказывать. Сам знаю. И как тебя дурака Докучаев вокруг пальца обвел, мне тоже известно. И не из твоего рапорта – не ты первый на таких играх попадаешься. Что делать – нам приходится противостоять людям гораздо более образованным, чем… чем многие из нас. Речь не об этом. Я могу выпустить твоего Докучаева и его подельников хоть сегодня. Но не буду.
– Почему же, товарищ полковник? Все же ясно. Как с врачами.
Лисюцкий поморщился:
– Между прочим, капитан, наше ведомство в свое время называлось Главным Политическим Управлением. Политическим. Это значит, что первыми в политике государства должны разбираться мы. И первыми понимать политическую ситуацию. А ты, я вижу, именно политического чутья и лишен. И не видишь, что в момент, когда по авторитету наших органов нанесен такой удар, не надо проявлять преждевременной инициативы. Твоих врачей освободили не потому, что Берия или Маленков такие добрые, а потому, что создавалась обстановка, в отсутствие товарища Сталина неуправляемая.
– Так ведь, товарищ полковник, ясно же, что они ни в чем не виноваты.
– Вина, дорогой мой, не главная причина. Если с логической точки зрения посмотреть даже на открытые процессы, там найдешь немало предметов для размышлений. Мы – оружие партии. А оно поворачивается по целям, нужным партии, а не демагогам, рассуждающим о справедливости. Так вот, капитан, вы сейчас своими хлопотами воленс-ноленс можете направить оружие партии против себя.
– Ну да, я виноват, что поддался признанию Докучаева. Сам вижу его нелепость и готов нести любое наказание…
– Любое, говоришь? С применением спецметодов дознания?
Устимцев готов был в порыве отваги на выговор и даже по партийной линии, на лишение звездочки на погонах, на изгнание из органов, наконец. Но спецметоды, да еще к своему…
– Ну вот видишь. Ты пойми, капитан, не ты затеял дело Докучаева – за ним стоят многие уважаемые люди. Сильные. Посильнее тебя. Его, может, и отпустят, но тебе не поздоровится. Ты единственный окажешься виноват. Как Михал Дмитрич в деле врачей, хотя после смерти Эттингера в кабинете замминистра его от этого дела отстранили. Я понимаю, ты тоже был пострадавшей стороной, и еще неизвестно, что б мы с тобой сделали, доведи дело врачей до конца… Приди в себя, капитан. И не делай глупостей. А твои рапорты я, если позволишь, уничтожу. И благодари бога, что так все обошлось.
«Хрен бы ты вышел отсюда целым-невредимым год назад, – процедил сквозь зубы Лисюцкий, когда дверь за Устимцевым закрылась. – А теперь извольте, уважаемый Люциан Корнелиевич, душеспасительные беседы с дураками проводить». Старый хитрец, пересидевший и Ягоду, и Ежова, чувствовал, что падение Берии – это только начало. И очень может быть, что настает время наивных капитанов вроде этого Устимцева. Нельзя им давать особой воли. Эти порывистые ребята такого сгоряча наворотят. А нам, старым чекистам, надо сохранить органы в прежней силе. Так сформулировал свою цель Люциан Корнелиевич. У него давно уже путались формулировки для всех и для себя. Для себя надо было шкуру спасать. Того гляди, вслед за генералами доберутся до полковников, подполковников, ну и так далее. Конечно, органы при Сталине зарвались, а сил у государства продолжать террор поубавилось.
Да, Лисюцкий, прошла золотая пора, когда ты с отчаянным азартом выполнял указание товарища Молотова: для нас враг номер один – это враг с партбилетом. Ох как ты мстил этим большевикам за наше поражение в октябре семнадцатого! Мог ли мечтать о таком, мог ли предвидеть? Может, участники штурма Зимнего еще на разживу и остались, но победителей октябрьских боев в Москве Лисюцкий отыскивал в самых темных углах и щелях. Он вел свой счет. За одного юнкера – десяток красногвардейцев. Но мщение не приносило радости: он ведь не за юнкеров старался, он истреблял большевиков за тот страх, в котором жил со дня падения Кремля. Но чем яростнее мстил, тем глубже страх врастал в него самого. Страх и одиночество. Надо было исхитриться, чтоб и тебя не зацепила шестерня карательной машины вслед за Ягодой и Ежовым. Работать тщательно, но и не рваться вперед, не хватать с пылу с жару генеральских должностей. Достиг полковничьих звезд на погонах – и хватит. И то многовато. Как бы сейчас, когда все покатится в обратную сторону, не прихватило за шиворот новенького кителя. А катится, уже покатилось. Но это не значит, что надо крушить машину террора. Достаточно перекрасить. Пришла пора мягко стелить. Спать все равно не мне.