Так они маялись дня четыре, обрастая раздражением, вот-вот готовым преобразиться в острую взаимную ненависть. Сегодня бы уж точно дело дошло до открытого скандала. Эльза Альфредовна с утра, еще в трамвае, где ей какой-то охламон грязными подкованными сапожищами наступил на ногу, и ее ботики с меховой оторочкой изуродовало ужасающее пятно не то известки, не то еще какой-то гадости, была за ряжена злобной энергией, готовой немедленно выплеснуться на недоумка Поленцева. Опять будет мямлить, запинаться, слова из него хоть клещами вытягивай. Лучше бы раскаленными, подумала Эльза. У девушки было богатое воображение.
А недоумок Поленцев, прочитавший на ночь у Горюнова описание известной битвы под Касторной, где он тоже участвовал и тоже командовал эскадроном, только на стороне красных, решил взяться за переделку этой главы. Бешено заработала болтливая память, как в синематографе открыв ему тысячи мельчайших подробностей, навсегда, казалось, погребенных в забвении. На воле он не любил говорить о войне. Ни о Первой мировой, ни о гражданской. И надо же – даже глаз закрывать не надо: сквозь всю здешнюю обстановку проступают степные холмы, полотно железной дороги, пакгаузы, а запах горелого угля, смешанный с запахами сухой осенней полыни, так явствен, и легко вызываются забытые голоса… Но тут приходится из оператора превращаться в режиссера, чтобы показать увиденное с противоположной, вражеской стороны, а значит, ветер не в спину, а в лицо, река Олим не спереди, а сзади…
Это оказалось легко. Читая рукопись Горюнова, обдумывая ее, он вдруг понял, что в гражданской войне очень часто один только случай определял, на какой стороне сражаться. У войскового старшины тоже не было никаких серьезных убеждений, потому и воевал то за белых, то – после разгрома Деникина, когда Врангелю веры не было, – за красных. И те его не признали. И опять бы воевал бог весть за кого, да война кончилась. А в белые Горюнов попал просто потому, что с армией не расставался. Виктора, не угоди он в мае семнадцатого раненым в московский госпиталь, тоже волной воинской дисциплины уволокло бы куда-нибудь на Дон. Армия «царская» просто-напросто, обратившись с развалившегося германского фронта внутрь страны, стала белой. И Виктор Григорьевич стал бы служить в ней верой и правдой. Все-таки боевой офицер, штабс-капитан, выпускник Николаевского кавалерийского училища – куда б делся? В Москве же, вылечившись от ран, дождался мобилизации – и вот вам красный командир. Мог бы стать и белым. И у той же Касторной воевать бок о бок с Горюновым.
И не надо искать слова. Они сами бог весть какими судьбами льются из Поленцева, точно соразмеряя пропорции между памятью и воображением. Недолгие запинки в диктовке происходили, когда вдруг вместо минуту назад запланированной точной логикой фразы вставал неясный призрак другой, неожиданно для самого Поленцева переворачивающей эпизод в пользу не частного факта, бывшего на самом деле, а правды, освещающей все событие. Как если бы Виктор Григорьевич не эскадроном командовал, а обеими схлестнувшимися армиями. Он даже уловил тот момент, когда сила, витавшая над войсками и метавшаяся между сторонами, не ведая, в какую приткнуться, вдруг приняла ясное направление за красных. Тогда он этого момента почти не заметил, не на его участке произошел слом белых сил, но как-то вдруг стало легче. Вроде ничего не изменилось, и так же падают твои товарищи, и тебя вот-вот зацепит шальная пуля, осколок снаряда или казачья шашка, но откуда-то взялась полная уверенность в успехе и разбудила второе дыхание.
Поленцев не мог усидеть на месте, он мерил комнату шагами по диагонали и притом никак не управлялся со скоростью своих движений, то медленных, когда замирал на месте и только вытянутая ладонь вытанцовывала нарождающуюся мысль, а то разве что не бегал из угла в угол. О, как раздражало Эльзу Альфредовну это мельтешение, суета, а диктовал Виктор Григорьевич быстро, рука еле поспевала, как назло, ломались в спешке карандаши…
Эльза злилась, злилась, но в какой-то момент ей, в общем-то безразличной, даже враждебной к тому, что сочиняют эти бедолаги, вдруг стало интересно. Ей интересны перипетии чужого боя на какой-то железнодорожной станции под Воронежем, где она никогда не была и куда едва ли когда-нибудь попадет. Записывая за Поленцевым, она чувствовала запахи паровозной гари, видела, как внезапно грянула ночь и смешала бьющихся людей, и переживала за командира казачьего эскадрона, которому надо выводить казаков, а куда? Местность полузнакомая, того гляди угодишь красным в лапы. Чертовщина какая-то. Ее трезвость, ее спасительный эгоизм заглох. Она теперь единственно чего боялась, так это ляпнуть ошибку в записи – когда увлечешься текстом, такое бывает. В двадцатом году заслушалась импровизаций Троцкого – потом всю ночь маялась, пытаясь привести его речь в божеский вид: все какая-то ахинея получалась.
Но тут еще и другое. Где тот интеллигентик-неудачник, который робко выдавливал из себя слова, тут же от них отказывался, потел, старался и был омерзительно жалок? Куда все подевалось? Перед ней был блистательный русский офицер, лишь в силу обстоятельств не ставший полководцем – Суворовым или Кутузовым. Те же глаза, но не тусклые, как у полумертвеца, нет. Взгляд Поленцева остр и быстр, устремлен куда-то далеко, где летают мысли, и он их тут же схватывает и с лету диктует в тетрадь. И вот она бьется под карандашом у стенографистки, Эльза Альфредовна еле успевает, но не раздражается, ее радует эта поспешность, эта гонка. Да, это тебе не квартальный отчет какого-нибудь отдела «Б», торопливо зачитанный по бумажке!
На обед они не пошли, велели принести в кабинет, да так к еде и не притронулись.
Отбой застиг их внезапно.
* * *
Все расчеты полетели к чертовой матери.
Тщательно расписанное будущее с хрусталем на красавце-буфете, пережившим в ее доме гражданскую войну и разруху, разлетелось вдребезги. Эльза Альфредовна влюбилась. Как же так? Солидная женщина, двадцати пяти лет, пребывающая в солидном романе с перспективным молодым человеком, гордостью отдела борьбы с контрреволюцией, – и вдруг, как девчонка-гимназистка… И ничего, решительно ничего ей теперь не нужно – ни самодовольный счастливец, ловец заблудших душ Лисюцкий, ни рай с ним в квартире в новом доме, который возводят для чекистов на Чистых прудах, в мечтах обставленной старинной мебелью и освещенной люстрами, давно уж выбранными в комиссионном на Арбате, ни дача на Николиной горе… Ничего ей не нужно. Даже выходных дней.
Ну вот встала. Да, оделась, и погода хорошая. Нет, не мороз и солнце, а та редкая оттепель, когда не туман топит в сырости город, а из далекого будущего дразнит свежим запахом талой воды весна. И дома делать не то чтобы нечего – ничего не хочется делать. И вообще скорее, скорее отсюда. Что-то зачастил со своими звонками Лисюцкий – почувствовал? А силы продолжать игру внезапно иссякли, она разговаривает с ним, одолевая усталость, возникающую сразу, едва заслышит его до тошноты ласковый голос. И на разрыв нельзя – опасно. Так пусть звонит в пустоту.
Ноги сами несут ее с Просвирина переулка на шумную Сретенку. Против обыкновения, она спешит вниз, не задерживая взгляда на витринах. Хотя ей прибавили жалованье, интерес к покупкам остыл. Она стремится на бульвар, вправо, вправо – не ведая усталости и пренебрегая трамваем, она минует добрых две трети Бульварного кольца и обнаруживает себя у памятника сутулому Гоголю, и уже видны негостеприимные ворота особнячка, где томится Виктор Григорьевич. Стоп. А здесь надо быть поосмотрительнее. Особняк находится под неусыпным наружным наблюдением.
У Гоголя она присела на скамеечку, закурила папироску «Ира», оставленную, как из виршей Маяковского известно, от старого мира.
Вот интересно, где берут таких охламонов для столь деликатной работы? Любому дураку ясно, что эти два лба на остановке, которые никогда не дождутся своего номера трамвая, глядят не на Арбатскую площадь, куда и следует хотя бы для вида посматривать, а обозревают публику, гуляющую у ворот хитрого домика. И эта воркующая парочка на скамейке против тех же ворот как-то недостаточно занята собою, чтобы кто-нибудь поверил в их роман: больно тревожно и зорко наблюдают они окрестности. А господин в барашковой шапке пирожком со свернутой в рулончик позавчерашней газеткой, истершейся в потных руках, вообще точно сошел с дешевых брошюрок о том, как царская охранка гонялась за революционерами. Будто это он выслеживал поочередно сначала Нечаева, потом Желябова с Перовской, Баумана, Дзержинского. Этот, пожалуй, опаснее других, глазки у него цепкие, врага порядка подозревает в каждом.