Но Штейну повезло. Его «бросили» на создание особой группы, дело потихоньку двигалось, и хотя чуть не лопнуло в один прекрасный день, но все же настал миг, когда Арон Моисеевич простился с Лубянкой. Наверно, это опять было понижение, но иному повороту в карьере радуешься больше, чем самому почетному возвышению. Он выбывал из опасной игры в центральном аппарате, обретал относительную независимость, а само дело представлялось крайне интересным. Если бы не нюансы.
Ситуация с Фелициановым была идиотской. Загребли его случайно, по записной книжке арестованного Панина в ту пору, когда Штейн получил новое задание от Менжинского. Готовясь к допросу, а главное, уже в ходе разговора, даже с первого взгляда уполномоченный ОГПУ решил, что Фелицианов мог бы сгодиться ему, о чем и было доложено первому заму председателя, и Менжинский, посмотрев на подследственного, одобрил выбор Штейна. Но чуткие стены Лубянки донесли о создании особой группы под крылом Менжинского Железному Феликсу – принципиальному противнику всех и всяческих игр с классовым врагом, и сама идея была едва не угроблена. Тем временем ушлый Лисюцкий дожал Фелицианова, и тот едва не подвел себя под расстрел. Во всяком случае, сам Лисюцкий хлопотал о высшей мере социальной защиты советского государства от несостоявшегося филолога и проявил при этом упорство фанатическое, добравшись до кабинета Ягоды, которого без труда убедил в чрезвычайной опасности Фелицианова для общества. Видно, Люциан Корнелиевич никак не мог смириться с прихотью природы, одарившей его двойником. Но для Штейна, романтика сыска и в известной степени идеалиста, настырность Лисюцкого означала необходимость влезать во внутриведомственные интриги, искать защиты для Фелицианова у Менжинского, а в лице товарища по работе схлопотать смертельного врага. Неизвестно, чем бы кончилась эта борьба, но ягодовские костоломы угробили Панина, и дело развалилось. Штейн сумел добиться для своего подопечного относительно мягкого приговора. Да на всякий случай из газетного отчета о разоблачении шпионской группы Панина и Любимова имя Фелицианова убрали. В июле Дзержинского, грех говорить, но слава богу, не стало, и затея его первого зама воскресла.
Сейчас перед уполномоченным ОГПУ сидел человек настороженный и озлобленный. Враг. А Штейну нужен деятельный союзник.
– Вы, Георгий Андреевич, уже играли в молчанку. Результат известен. Я жду.
– От меня вы больше ничего не дождетесь. Всего, что вам надо было, вы добились. Добавить нечего. О степени моей вины – нулевой! – вам прекрасно известно. Чего вы еще от меня хотите?
– Сотрудничества.
– Ну уж этого я вам никак не могу обещать. Тем более что мне уже таковое предлагали. А результат отказа только убедил меня в правильности.
– Речь идет о другом сотрудничестве.
– Все равно. Я ни в каком роде не желаю ни в чем помогать вам. И вообще не понимаю, зачем вы меня привезли сюда.
– А вам что, хорошо было в лагере? Может, мы вам слишком уютную зону предоставили? По вашему виду незаметно. Но у нас есть и другие лагеря. За Полярным кругом. Или в песках Туркестана. Ах, этот юг, ах, эта Ницца… Так, кажется, Тютчев говаривал? Можем и в те края отправить. Погреться. В Туркестане сейчас большая стройка затевается, без работы не останетесь.
– Какая разница, где умирать?
– Вам – никакой. А у нас есть свои виды.
– Много на себя берете. В смерти вы вольны, но не более того. А к смерти я готов. И напрасно вы мне помешали.
– Насчет своей готовности отправиться на тот свет вы ошибаетесь. За доказательством дело не станет. Но сегодня я бы не хотел прибегать к мерам крайним и болезненным. Все-таки не забывайте, где вы находитесь. Здесь нет решеток на окнах, и трамваи звенят, и птички поют… Но это ровным счетом ничего не значит. Вы в тюрьме. А условия отбывания срока – это уж наша забота. Так вот, перехожу к делу.
– Я, гражданин уполномоченный, ясно сказал, что никаких дел со мной прошу не начинать.
Фелицианов ожидал, что Штейн взорвется, вспылит, и эта казнь в невесомом кресле кончится где-нибудь в камере. Привыкнув к мысли о быстром конце, Георгий Андреевич торопил время, а всякая неопределенность оттягивала муку.
Нет, Штейн не взорвался, не вспылил – он всякого навидался. Ламывать приходилось и не таких. В частности, и вежливым пренебрежением к личному оскорблению. Он просто переменил планы на сегодня и решил не посвящать заключенного в суть дела. Успеется. Он согнал с лица добродушную иронию, стал сух и официален.
– В соответствии с режимом отбывания заключения, – заговорил Штейн скрипуче-канцелярским голосом, – вам вменяется в обязанность чтение некой рукописи. По прочтении вам надлежит написать рецензию на это произведение. Норма чтения – двести страниц в день. На сегодня вы лишаетесь прогулки и обеда.
Со стеллажа извлечена была толстая папка на добрую тысячу страниц. Штейн, аккуратно положив ее перед Фелициановым, ушел. Урчание мотора за окном означало, что он отбыл домой. А может, к начальству. Кто его знает?
Георгий Андреевич остался один.
* * *
Когда ты на свободе, бульвары представляются средоточием тишины. Мы, оказывается, умеем не слышать. Сейчас же уличные гулы обвалились на слух несчастного Фелицианова, они дразнили арестанта, манили на волю, вселили в душу лихорадочное беспокойство. Он закрыл форточку – не помогло: чуть глуше, но еще заманчивей и соблазнительнее. Слух обостряется, зачем-то нестерпимо хочется связать обрывки разговоров у трамвайной остановки – она как раз напротив ворот особняка.
Георгий Андреевич метался из угла в угол, не в силах сосредоточиться ни на одной мысли. А ведь надо хотя бы попытаться понять свое новое положение, выработать линию поведения со Штейном… Он вышел из комнаты.
Никуда его конвоиры не делись – вот они, все три добрых молодца молчаливо стоят в коридоре. Указали, где туалет, ванная, во все прочие помещения – «Не положено!» И, как часовые у мавзолея, замерли у дверей, невесть куда ведущих.
Не положено так не положено, Георгий Андреевич вернулся в гостиную. Опять ходил из угла в угол, отмерив по диагонали одиннадцать шагов. Так ни до чего не додумавшись, из простого любопытства – он не намеревался делать этого – развязал тесемки.
Титульного листа не было. Ни названия, ни фамилии автора. Почерк витиеват, особенно на первых страницах, с вычурными писарскими кудрями вокруг прописных и тех элементов строчных, что витают над строкой или играют под нею. Текст начинался, как у каждого третьего графомана, с весеннего пейзажа: «Весна в тот год выдалась поздняя, зато дружная». И пошло-поехало: ручейки, зеленя, птички райские щебечут… Страниц семь усердного и равнодушного описания природы, знакомой Фелицианову по гимназическим каникулам на Кавказе. Действие, видимо, происходило там, в долинах Терека. Но до действия далеко – длинная и корявая этнография русских поселений на границе с Чечней и Дагестаном, быт казачества, долгое, страниц на сорок, детство с материнской лаской, отцовым ремнем и обидами на драчливых товарищей, преодоленными упорными тренировками с бодливой козой и воспитанным в самом себе бесстрашием.
Один эпизод, впрочем, растрогал Фелицианова: козу Маланью, на которой мальчик отрабатывал приемы борьбы, зарезали и съели. Сильные искренние чувства каким-то образом передаются робкой на перо руке, неведомо как находятся точные слова и к месту.
Мало-помалу Георгий Андреевич втянулся. Оказывается, за эти месяцы он страшно соскучился по написанным буквам – в лагере даже клочка газеты не увидишь, о книгах и говорить нечего. В студенческие годы он занимался немного редактированием – в основном статей для одного мелкого декадентского журнала, изредка попадались рассказы, но с романом он имел дело впервые. Впрочем, романом эту аморфную громаду текста назвать трудно – концы не вязались с концами, своенравная мысль убегала от самого автора. Но уже забрезжили какие-то собственные соображения, тут, конечно, есть что доводить до ума. Хорошо бы с автором поговорить.