И в это мгновение все это стало выглядеть так, будто ничто не имело отношения к ее Дональду, как будто он был всего лишь пешкой в какой-то коварной игре, шедшей то бурно, то пугающе тихо между Эвелин и этой холодной, злой и прекрасной вещью, даром вражды, полученным от человека, чье лицо давным-давно стерлось из ее памяти. Массивная, задумчиво-неподвижная, она стояла здесь, в центре ее дома; стояла так же, как и всегда, – разбрасывая вокруг себя ледяные лучи из тысяч своих глаз, возбужденно-блестящих, плавно перетекающих один в другой, никогда не стареющих, никогда не меняющихся.
Эвелин присела на краешек стола и зачарованно уставилась на нее. Ей показалось, что чаша улыбнулась, – и ее улыбка была неумолимо жестокой, она говорила:
«Видишь, на этот раз я не тронула тебя саму. Я не люблю повторяться: ты знаешь, что это я взяла твоего сына. Ты знаешь, как я холодна, как я тяжела и как прекрасна, потому что и ты когда-то была так же холодна, тяжела и прекрасна».
Неожиданно Эвелин показалось, что чаша сама собою перевернулась, а затем начала раздуваться и набухать – до тех пор, пока не превратилась в огромный сияющий балдахин, дрожавший над комнатой, над домом, а когда стены медленно растворились и стали призрачно-туманными, Эвелин увидела, что ЭТО все еще раздвигалось, распространяясь все дальше и дальше от нее, закрывая даже линию горизонта. И солнце, и луна, и звезды сквозь балдахин казались слабыми чернильными кляксами. А затем ЭТО надвинулось на всех людей, и свет, падавший на них, преломлялся и искажался, пока тени не стали казаться светом, а свет – тенью, пока весь мир не изменился, исказившись под мерцающим небосводом чаши.
И появился далекий, ревущий голос, похожий на голос самого Владыки Ада. Он исходил из центра чаши, спускался по огромным стенкам к земле, а затем стремительно напрыгнул на Эвелин.
«Видишь, я – Судьба! – ревел голос. – Я сильнее всех твоих ничтожных замыслов, я – то, что правит всем и всеми, я не похожа на твои жалкие мечты. Я – течение времени, завершение красоты и неисполнившиеся желания; я – все случайности и неясности и все мгновения, бесповоротно меняющие жизнь. Я – исключение, не доказывающее никаких правил; я определяю пределы всех возможностей. Я – горькая приправа в блюде Жизни!»
Рев прекратился; эхо его покатилось по Земле, к краям Чаши, ставшим границами Мира; прошло по ее стенкам и вернулось в ее центр, где недолго погудело и скончалось. Затем огромные стенки начали медленно надвигаться на Эвелин, Чаша становилась все меньше и меньше, стенки приближались все ближе и ближе, как бы желая раздавить ее; и когда она распростерла руки, встречая холодное стекло, Чаша неожиданно дрогнула и снова стала прежней, – она снова стояла на буфете, все такая же блестящая и неисповедимая, преломляя в сотнях граней мириады разноцветных лучей, рождая блики, пересечения и переплетения света.
А в дом через дверь снова залетел ветерок с улицы, и с неистовой энергией отчаяния Эвелин протянула руки к чаше. Нужно спешить – нужно быть сильной. Она сжала чашу так, что руки ее онемели, напрягла тоненькие мускулы, еще оставшиеся под размякшей плотью, и с огромным усилием подняла и удержала чашу. Она чувствовала холодный ветер, обдувавший ее спину, – дрожь пробирала ее до костей; она повернулась к ветру лицом; шатаясь под тяжестью чаши, она прошла через библиотеку и вышла на улицу. Нужно спешить – нужно быть сильной. Кровь глухо пульсировала в ее венах, колени подгибались, но ощущать холодное стекло в своих руках было так прекрасно!
Шатаясь, она шла по каменным ступенькам; собрав воедино оставшиеся силы тела и души, она бросилась вперед, пальцы, пытаясь ухватиться покрепче, вцепились в неровную поверхность – и в эту секунду она поскользнулась и, потеряв равновесие, с отчаянным криком повалилась вперед, а руки ее все еще держали чашу… она упала…
Все так же горели фонари на улице; далеко за пределами квартала был слышен звон падения – и случайные пешеходы недоуменно переглянулись; на втором этаже уставший за день мужчина проснулся, а маленькая девочка захныкала во сне, как будто ей приснился кошмар. И в лунном свете, заливавшем дорожку к дому, вокруг неподвижно лежавшей темной фигуры виднелись сотни хрустальных призм, кубиков и просто осколков, преломлявших свет и испускавших синие, желтые и малиновые лучи.
Бернис коротко стрижется
Если в субботний вечер, после того как стемнеет, выйти на поле для гольфа и встать у стартовой площадки, то горящие окна загородного клуба будут напоминать оранжевый закат над очень черным и бурным океаном. Волны этого, так сказать, океана – это тени множества голов любопытных кедди, небольшого числа шоферов из тех, что полюбознательнее, глухой сестренки одного из тренеров и еще нескольких случайных робких волн, которые вполне могли бы закатиться внутрь, если бы захотели. Это – галерка.
Балкон находится внутри. Он состоит из плетеных стульев, поставленных кружком вдоль стен этой комбинации клуба и бальной залы. В день субботних танцев балкон занимают в основном особы женского пола: шум и гам создают дамы средних лет с острыми глазками и ледяными сердцами, скрытыми за лорнетами и внушительными бюстами. Основная задача балкона – это критика. Балкон изредка демонстрирует скупой восторг, но никогда – одобрение, поскольку среди дам «за тридцать пять» хорошо известно, что на летние танцы молодежь собирается лишь с наихудшими намерениями, и если их не бомбардировать безжалостными взглядами, то сбившиеся с пути истинного пары тут же примутся отплясывать дикарские пляски по углам, а самые популярные – и опасные! – девушки убегут на улицу целоваться в припаркованных лимузинах ничего не подозревающих вдовушек.
Но этот критический кружок находится не так уж близко к сцене, чтобы различать черты актеров или нюансы их игры. Исходя из собственного набора предпосылок, они могут хмуриться, вытягиваться вперед, задавать вопросы и делать удовлетворяющие их выводы – например, о том, что жизнь любого молодого человека с приличным доходом походит на жизнь куропатки под прицелом множества охотников. Этот кружок никогда не воздаст должного случающимся в изменчивом и слегка жестоком мире юности драмам. Нет, ложи, амфитеатр, «звезды» и массовка – все здешнее общество – это лица и голоса, колеблемые печальным африканским ритмом танцевального оркестра Дайера.
Начиная с шестнадцатилетнего Отиса Ормонда, которому только предстоит провести два года в «Школе Хилла», и заканчивая Дж. Ризом Стоддардом, дома у которого над письменным столом висит гарвардский диплом юриста; начиная с юной Мадлин Хог, которая никак не привыкнет, что ее волосы должны быть собраны в неудобную взрослую прическу на макушке, и заканчивая Бесси Макрэй, считающейся душой компании чуть дольше, чем подобает: уже лет этак десять, все это общество не только пребывает на сцене, но и одновременно состоит из тех единственных зрителей, которым открывается свободный обзор всего действия.
Музыка умолкает на торжественной и громкой ноте. Пары обмениваются искусственными равнодушными улыбками, весело повторяют «Ла-ди-да-да дум-дум!», а затем поверх аплодисментов взмывает щебет девичьих голосов.
Несколько разочарованных одиночек, застигнутых врасплох посередине танцевального зала как раз в тот момент, когда они собирались «перехватить» даму, вяло расходятся обратно к стеночкам, потому что это не буйные танцы на рождественской неделе, – эти субботние вечера считаются всего лишь приятными и слегка волнующими; на танцевальный пол выходит даже недавно вступившая в брак молодежь, умеренно радуя своих юных братьев и сестер древними вальсами и замшелыми фокстротами.
Уоррен Макинтайр, вальяжный студент Йеля, оказавшись в числе неудачливых одиночек, вытащил из кармана смокинга сигарету и вышел на широкую полутемную веранду, где за столиками были разбросаны парочки, заполнявшие увешанную фонарями ночь неразборчивым говором и неопределенным смехом. Он кивал тем, кто его замечал, а в его памяти всплывали полузабытые истории каждой пары, попадавшейся ему на глаза, ведь это был небольшой городок, и когда дело касалось прошлого любого из жителей, справочник «Кто есть кто?» был не нужен. Вон там, например, сидели Джим Стрэйн и Этель Диморест, которые уже три года были тайно помолвлены. Все знали: как только Джиму удастся удержаться на какой-нибудь работе хотя бы пару месяцев, Этель тут же выйдет за него замуж. Но сейчас они выглядели так, словно давно уже успели наскучить друг другу, и Этель иногда мерила Джима утомленным взглядом, словно спрашивая себя, зачем же позволила она обвиться стеблям своей страсти вокруг именно этого, столь подвластного всем ветрам, тополя.