Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я уже говорил: невозможно было жить в Третьей Германии, не обретая понимания того, что ты собой более-менее представляешь (а это всегда откровение, и часто несчастливое); да и что представляют собой другие – тоже. Однако теперь мне казалось, что Ханну Долль я почти и не знал. Я помнил и все еще ощущал сложное наслаждение, которое она мне доставляла, – ее осанку, манеру держать бокал, разговаривать, переходить комнату – все это наполняло меня сердечным весельем и грустью. Но где, в точности, развивались наши с ней отношения? И что за приторный смрад (против которого были бессильны стены и потолки) там стоял? А этот человек – он и вправду был ее мужем?.. Ханна, которую я знал, существовала в помойной яме ничтожества, в месте, которое даже его обитатели называли anus mundi[116]. Та к чем же мне было защититься от мыслей о Ханне пробужденной и перерожденной? Кем могла она стать – кем стала при наступлении мира и свободы, доверчивости, доверия? Кем?

При национал-социализме вы, взглянув в зеркало, видели вашу душу. Разоблачали сами себя. Это относилось par excellence[117] и a fortiori (с тем большими основаниями) к жертвам или к тем, кому удавалось прожить дольше часа и найти время взглянуть на свое отражение. Но относилось также и ко всем остальным: к злодеям, их пособникам, очевидцам, заговорщикам, безусловным мученикам («Красная капелла», «Белая роза», мужчины и женщины 20 июля)[118] и даже к мелким обструкционистам вроде меня и Ханны Долль. Все мы обрели понимание, все не смогли избежать откровения, сказавшего нам, кто мы такие.

Но кем на самом-то деле был этот другой человек? Вот что являлось зоной моих интересов.

И потому я возобновил попытки выяснить ее девичью фамилию.

* * *

Ханна встретила Пауля Долля в Розенхайме, они прожили там некоторое время, и потому казалось разумным предположить, что в Розенхайме они браком и сочетались. Вот я и поехал в Розенхайм. Фыркая, стуча, грохоча, застревая и снова срываясь с места, кошмарный «торнакс» все же одолел шестьдесят километров, отделяющих этот город от Мюнхена.

Розенхайм состоит из восемнадцати районов со своим отделом записи актов гражданского состояния (рождений, браков, смертей) в каждом. Поэтому задуманное мной легко поглотило бы весь мой недельный отпуск. Кстати сказать, к этому времени «отпуск» начали нахально именовать «отдыхом». Помимо ставших вдруг доступными товаров и услуг в Розенхайме, в самом воздухе его присутствовало нечто неопознаваемое. Оно могло быть чем угодно, но не возвращением к нормальности. Нормальности, к которой можно было бы вернуться, попросту не существовало, во всяком случае, после 1914-го и в Германии. Чтобы сохранить взрослые воспоминания о нормальности, человеку следовало прожить самое малое пятьдесят пять лет. И все-таки что-то в воздухе чуялось, что-то новое.

Я приехал туда в воскресенье и поселился в гостинице на самом краю Ридергартена. На следующее утро я первым делом раскрутил, мрачно сознавая тщетность моей затеи, заводную ручку «торнакса» и принялся описывать по городу концентрические круги.

В пять пополудни следующей субботы, а как же, я пил чай в павильоне на главной площади города, горло у меня было воспалено, в уголках глаз потихоньку скапливались слезы. Долгая и нудная работа, проявленное мной лукавство и подобострастие, а также потраченные деньги (те самые геройские новые дойчмарки) позволили мне просмотреть целых три гроссбуха – не узнав ничего нового. Иными словами, моя поездка, вся моя затея увенчалась смехотворным провалом.

Итак, я стоял там, скучно озирая мирный, свободный город. Да, несомненно: и мир, и свобода здесь присутствовали (столица находилась в блокаде, а на северо-востоке ее, в русской зоне, мира было маловато, а свободы и вовсе не было, зато ходили слухи о массовых захоронениях площадью в гектар). Что еще? Много лет спустя я прочитал первое донесение направленного в Берлин американского журналиста, состоявшее из семи слов: «Ничего отдающего здравым рассудком сообщить не могу». Шел тогда 1918 год.

В январе 1933-го, когда НСДАП наложила лапы на ключи от Канцелярии, незначительное большинство немцев не просто испытывало ужас, оно ощущало напор похожей на сон дурманящей нереальности: ты выходишь из дома, надеясь увидеть что-то знакомое, но о знакомом тебе напоминают лишь фотография или киножурнал, а весь остальной мир ощущается как абстракция, эрзац, мнимость. Быть может, именно это я различил в тот день в Розенхайме. Начало немецкого компромисса со здравым рассудком. Жанр остался только один – социалистический реализм. Ни волшебных сказок, ни готических повестей, ни эпопей о мечах и чародеях, ни дешевых приключенческих романчиков. И никаких любовных романов (с чем я уже начал свыкаться). Реализм – и ничего иного.

А отсюда неизбежно и упрямо следуют определенные вопросы.

«В верхах? – сказал тогда в Тиргартене Конрад Петерс – утонченный Петерс, который умер в Дахау покрытый нечистотами. – В верхах проводится доведенная до окончательной деградации бисмарковская реалистическая политика. В сочетании с галлюцинаторным антисемитизмом и всемирно-историческим тяготением к ненависти. Ах, но настоящая загадка – то, что происходит в низах. Там распространяется заурядная клевета на евреев, которой, впрочем, отнюдь не малая часть немцев не верит. Люди просто шагают, куда их ведут, как бараны на бойню. А там надевают резиновые передники и принимаются за работу».

Да, думал я, как же могла «дремотная земля поэтов и мечтателей», самая высокообразованная нация, какую знал мир, как могла она согласиться навлечь на себя столь дикий, столь фантастический позор? Что заставило ее народ, мужчин и женщин, позволить изнасиловать их души – позволить евнуху (Грофацу – Приапу-девственнику, Дионису-трезвеннику, тиранозавру-вегетарианцу)? Откуда взялась потребность в столь методичном, столь педантичном и столь скрупулезном исследовании скотского начала в человеке? Конечно, я этого не знал, как не знал и Конрад Петерс, и никто из тех, на кого я тогда смотрел, – семьи, хромающие ветераны, парочки влюбленных, компании очень молодых и очень пьяных американских солдат (так много крепкого, дешевого, упоительного «Ловенбрау»), сборщики пожертвований на какое-то «движение», одетые в черное вдовы, идущие куда-то гуськом бой-скауты, продавцы овощей, продавцы фруктов…

И тут я увидел их. Увидел далеко за людской толкотней – они уходили от меня, уменьшаясь, уходили от меня на дальнем краю площади. Их очертания – они сказали мне все. Мать и две дочери, все три в соломенных шляпках, с соломенными сумками в руках, в белых платьях с фестончатыми подолами.

Я побежал за ними, прорезая воскресную толпу.

* * *

– Вы уже слишком взрослые, – сказал я (пазухи моего носа горестно посипывали), – и слишком высокие для мороженого.

– Ничего подобного, – ответила Сибил, – я слишком старой для мороженого не буду никогда.

– Или слишком высокой, – согласилась Полетт. – Ох, ну пойдем, мам… мам! Ну пожалуйста. Пойдем.

В вестибюле «Гранда» я купил девушкам по порции бананового «сплита». Мать их в конце концов согласилась выпить апельсинового сока (себе я заказал большой шнапс)… Когда я, нагнав их в начале полого поднимавшейся улочки, коснулся плеча Ханны и произнес ее имя, она повернулась ко мне. Лицо ее застыло в испуге узнавания, глаза расширились, рука в белой перчатке взлетела к губам.

Голосом несколько сдавленным я поведал:

– Странное это слово, юные дамы, lustrum[119]. Пять лет. И не существует другого столь сильно меняющего человека периода, как тот, что лежит между тринадцатью годами и восемнадцатью. Вы, Полетт, если позволите, изменились особенно сильно. Стали настоящей красавицей.

вернуться

116

Анус мира (лат). Исаженное anno mundi – «год от сотворения мира» (лат).

вернуться

117

Главным образом (фр.).

вернуться

118

«Красная капелла» – разрозненные группы Сопротивления, действовавшие по всей Европе. «Белая роза» – студенческая антифашистская группа в Германии, действовавшая чуть более полугода, с июля 1942-го по февраль 1943-го. «Заговор 20 июля» – заговор немецких военных, окончившийся неудачным покушением на жизнь Гитлера 20 июля 1944 года.

вернуться

119

Пятилетие (лат.).

66
{"b":"555276","o":1}