За этим шли еще две страницы.
План Ханны, стоит отметить, был таков: сделать все для нее посильное, чтобы ускорить психологическое крушение Коменданта.
* * *
– Убери с лица это выражение, Голо. На тебя смотреть тошно.
– Какое?
– Кроткую улыбку. Как у школьника-альтруиста… А, понял. Значит, тебе удалось чего-то добиться, так? Поэтому ты набрал в рот воды и со мной ничем не делишься.
Я готовил на кухне завтрак. Борис провел ночь у меня (на полу в гостиной, под грудой старых штор) и теперь сидел на корточках, разжигая в печи огонь с помощью скомканных страниц «Расового наблюдателя» и «Штурмовика». Снаружи стояла бескомпромиссная погода четвертой недели октября – грузные низкие тучи, непрестанный дождь, вязкий туман и безграничный, заполненный лиловато-коричневой жижей нужник под ногами.
Сминая очередную страницу «Штурмовика» (безграмотной, пропитанной ненавистью газетки, издаваемой растлителем малолетних гауляйтером Франконии Юлиусом Штрейхером), Борис спросил:
– Зачем тебе этот порнушный листок? «Старый жид опаивает наркотиком несовершеннолетнюю блондинку». Офицерам лагеря читать «Штурмовик» не положено. Таково личное указание Старого Пропойцы. Он у нас человек рафинированный. Ну, Голо?
– Можешь не волноваться. Здесь я к ней и пальцем не притронусь. Исключено.
– А как же гостиница «Зотар» и так далее?
– Исключено. – Я спросил, сколько он хочет получить яиц и в каком виде. (Шесть, в поджаренном.) – Никаких тайных встреч. Я буду видеться с ней только на людях.
– И разумеется, увидишь девятого.
– Девятого? Ах да, девятого. Почему они так бахвалятся девятым ноября?
– Я-то знаю. Они вроде как готовы прикончить всякого, кто посмеет сказать об этом правду.
– Да, понимаю. Но ведь бахвалятся… Так, Борис, – Долль и поляки.
– Третий бункер? – Борис радостно рассмеялся и сказал: – Ах, Голо, в каком состоянии пребывал старина толстожопик. О господи. Косые с похмелюги глаза. Трясущиеся руки.
– Не все тут у нас храбрецы.
– Истинная правда, Голо. Отличный у тебя кофе. Итак, поляки. Даже мне показалось, что проделано все было лихо. Объявить трем сотням цирковых силачей, что им скоро крышка.
– И все же ты полагаешь…
– Что Мебиус все сделал как следовало. Да так и было. Однако Долль. Не будем жестоки, Голо. Скажем лишь, что Долль многим обязан коричневому цвету его штанов.
– И все это поняли.
– Он заскулил, слабо замахал руками. Вот так. Мебиус сказал: «Комендант!» А пахло от Долля блевотиной.
– Как бы там ни было, – я заново наполнил наши чашки, положив в Борисову три куска сахара и размешав их, – как бы там ни было, ты принял в этом участие.
– Они состояли в Армии Крайовой. Это был первый разумный приказ, полученный мной за многие месяцы… Мм, умирать они, безусловно, умели. С расправленными плечами и высоко поднятой головой.
Мы поели в молчании.
– Ну перестань, Голо. Опять это выражение.
Я сказал:
– Будь снисходителен к старому другу. Я принимаю его не часто. Большую часть времени я пребываю в агонии.
– Почему? Потому что приходится ждать? Почему?
– Просто потому, что я здесь. Это… это неподходящее для чувствительного человека место, Борис. (Да, подумал я. Я привык к немоте, но теперь с меня точно кожу содрали.) Потому что я здесь.
– Мда. Здесь.
Я, подумав немного, сказал:
– Что касается Ханны, я намерен дать обет молчания. Но прежде мне хочется, чтобы ты понял… Я полюбил ее.
Плечи Бориса обмякли:
– О нет.
Я собрал тарелки, столовое серебро.
– Ладно, брат, не буду с тобой спорить. Трудно представить, что это может кончиться добром. Сейчас. И хватит об этом.
Чтобы покурить, мы перешли в другую комнату. Выдающийся мышелов Марсик (только-только появившийся в квартире), полуприпав к полу, обнюхивал нижние кухонные полки, а потом вдруг сел и принялся гневно и бурно скрести себя за ухом задней лапой.
– Она недурна, верно?.. – Борис имел в виду Агнес. – Кстати, у Эстер все хорошо. Я вытащил ее из ветеринарного подразделения, – сообщил он не без (подумалось мне) самодовольства. – Слишком много работы под открытым небом. Да, а еще я видел Алису Зайссер. Ты слышал о ней?
– Слышал. Синти или рома?[54]
– Алиса – синти, – с сожалением сказал он. – Такая милая.
– Стало быть, и она исключается.
– Чмокни Алису в щечку – и ты нарушишь закон. Закон, Голо, о защите германской крови.
– И германской чести, Борис. Чем это карается?
– Зависит от того, кто ты. Если настоящий ариец, тебя обычно не трогают. И если солдат, разумеется. Но я – я отбываю испытательный срок. – Он прикусил нижнюю губу. – И они могут накинуть мне еще год, с них станется. Кстати, интересные новости из Египта, нет?
– Мм, – ответил я. Борис подразумевал поражение, которое под Эль-Аламейном потерпел от британцев самый талантливый из солдат Германии, Роммель. – А почему все вдруг примолкли насчет Сталинграда?
Борис обозрел кончик своей потухшей сигареты.
– Я не делал этого годами, но теперь часто думаю о прошлом. Теперь.
– Как и все мы.
* * *
Был вторник. В четыре пополудни Ханна вышла из стеклянных дверей комнаты для завтраков и в течение пяти минут прогуливалась по саду – под зонтом, в свободного покроя пальто без капюшона. Она знала, где я, но в ту сторону не глядела. А я находился в здании Монополии – там, где хранятся все их мундиры, сапоги, ремни…
Пауль Долль не был ее первым мужчиной.
1928-й, Ханна только что поступила в Розенхаймский университет Южной Баварии (французская и английская литература), где преподавал Дитер Крюгер. Она и пара ее подруг записались на курс лекций, который он читал (Маркс и Энгельс), – записались по той простой причине, что «он был такой красивый. Мы все по нему с ума сходили». Как-то раз он отвел ее в сторону и спросил, ощущает ли она пылкую приверженность делу коммунистов; Ханна соврала, сказав, что ощущает. Тогда Крюгер предложил ей посещать еженедельные собрания в задней комнате городской кофейни, на которых он председательствовал. Это была Ячейка. Так она узнала, что дюжий Крюгер – не только ученый, но и активист, не только преподаватель, но и уличный боец (а бои, со стрельбой и даже взрывами гранат, происходили: «Союз красных фронтовиков» сражался с отрядами правых партий, включая и НСДАП). Он и Ханна вступили в любовную связь и поселились более-менее вместе (это называлось «снять соседние комнаты»). Крюгеру было тридцать четыре, Ханне восемнадцать.
Через полгода он ее бросил.
«Я думала, что у него пропало желание спать со мной, – рассказывала она в беседке на границе “Зоны”, – но причина была не в этом. Иногда он возвращался ко мне – на одну ночь, понимаете? Или звал к себе. Он говорил: “Знаешь, в чем настоящая беда? Ты недостаточно левая.” Я и не была левой. Не верила в их дело. Мне вообще не нравятся утопии. В результате на собраниях Ячейки я часто засыпала, и это приводило его в бешенство».
Состоял в Ячейке и Пауль Долль. Я ничего удивительного в этом не усмотрел. В то время тысячи людей переходили из фашистов в коммунисты и обратно, даже не взглянув в сторону либералов. Ханна продолжала:
«Потом шайка “коричневых” очень сильно избила Дитера. Но это лишь укрепило его дух. Он сказал, что человек, подобный ему, не может поддерживать отношения с женщиной, лишенной подлинной веры, что это “немыслимо”. И ушел навсегда… я была несчастна. Сломлена полностью. Я даже пыталась покончить с собой. Видите, запястья. – Она показала мне белые следы швов, пересекавших синеватые вены. – Пауль нашел меня и отвез в больницу. В то время он был со мной очень добр…»
Я, недоумевая, спросил ее о родителях.
«Знаете, кого называют “осенними крокусами”? Вот к ним я и относилась. Получила при рождении двух братьев и двух сестер, которые были на поколение старше меня. Мама и папа – прекрасные люди, но в родители они уже не годились. Их больше всего волновали эсперанто и антропософия. Людвик Заменгоф и Рудольф Штейнер[55].