— Академию строил архитектор Кокоринов, — сказал доцент.
— Александр Филиппович Кокоринов, — медлительно, точно безучастно, подтвердил старик. Он произнес имя раздельно, четко, точно вызывая кого-то далекого и чужого. — Вы знаете, но, может быть, вы — один среди тысяч. И вы помните его дальнейшую судьбу?
— Не помню, — с несколько тоскливым чувством ответил доцент, потерев лоб под шляпой. — Не помню. Но какая-то необыкновенная смерть… А, впрочем, забыл, не помню…
— Растрелли, Шувалов, Бецкий ласкали его, — проговорил спутник, точно вспоминая. — В такия же ночи он выходил на набережную Невы и с противоположной стороны, где стояли мелкие дома, смотрел на колонны. Тогда еще не было сфинксов. Может быть, в одну такую ночь он проклял это здание, ибо оно дало совсем не то, чего он ждал. И это мгновение было так остро, что от этого можно было повеситься…
XI.
В тихо льющейся речи старика было точно какое обаяние над душой доцента. Он чувствовал ее размягченной, погруженной в старые воспоминания, тоскливо сжимающеюся точно под каким предчувствием.
Уже давно не он вел старика, а тот вел его по стеклянному, безвоздушному городу. Как мертвые, стояли дома набережной, дворец и Эрмитаж и бронзовый Суворов в доспехах Марса. Точно выточенный из стали уходил в небо острый шпиц бывшего Михайловского замка. Это место ночью всегда навевало на доцента своеобразное настроение жути и тайны. Нельзя было оторвать глаз от этого шпица, от мелких окон под самой кровлей. Нельзя было оторвать мысли от стремления проникнуть внутрь, в один из таинственных покоев, где мерещились на стене шпаги штрафных офицеров и синий шарф, накинутый на гвоздь, и пожелтевшие подушки…
А для старика всё жило здесь иною, ушедшею жизнью. Он вспоминал о том, как строили замок, как ночью, при свете фонарей, стучали здесь топоры, и зубило чеканило камень. Было трудно отделаться от навязчивой мысли, что он был всему этому свидетель. Доцент слушал его, и душа его пела, — какая странная встреча! Какая странная встреча!..
В пролет Садовой они вышли на Невский. Был дик и резок этот контраст жизни здесь и мертвенного покоя сейчас, в стороне. По проспекту мчались экипажи, неслись автомобили… Белою ночью кипел здесь шумный и суетный день.
XII.
— И все-таки все это умрет! — с жуткой экспрессией и почти гневом сказал старик. — Инженерный замок превратится в груду кирпичей, которые из красных станут серыми. От Исаакия останутся одни руины, как от форума в Риме. В летнюю ночь луна будет серебрить уцелевшие колонны, поросшие сорной травой, и мелкие воры растащут золоченые листы провалившегося купола. В один день или в одну ночь Александровская колонна гулко рухнет на пустую, площадь и расколется на куски. Туристы будут приезжать сюда, смотреть на то, что осталось от исторического города, как ныне ездят в Помпеи. Так преходит слава мирская!..
Мрачная, мертвая уверенность была в этих словах. Эта мысль была так нова и в то же время так логична и истинна в своей неожиданности, что она точно ударила Крематорского. Она была гениальна! Великий художник мог воплотить ее в бессмертной картине, но миллионы людей проходили мим^ золотого колосса и не чувствовали её…
Доцент весь ушел в эту мысль. Он точно видел темную громаду собора в развалинах, с одним острым боком, с покосившимся куполом, в который ударял лунный блик. Ворона чесала клюв на уголке уцелевшего фронтона… Почти мурашки пробежали по его спине… Он забыл, что он не один. Он уже не слышал голоса старика и не видел его^
Он очнулся, когда чье-то сдавленное дыхание, как дыхание хищного зверя, дохнуло со свистом и ревом в самые его уши, и кто-то дьявольски сильный толкнул его в плечо, бок и голову убийственным толчком.
Что-то сотрясло его мозг с такой силой и болью, что сознание мгновенно покинуло его, и Крематорский плашмя упал на камни, отшвырнутый в сторону, как швыряет рыбак рыбу из лодки на прибрежный песок…
XIII.
История доцента Крематорского, изувеченного автомобилем на Невском проспекте, не вызвала большего шума. Несчастный случай газеты отметили в хронике, но не сделали из него события.
Долго пролежал доцент в своей постели и за это время взглянул в лицо смерти.
О белых ночах уже не было и помина, когда глаза его снова открылись для сознательного восприятия жизни.
Боялись, что он потеряет то, что было самым дорогим в его профессии — память. Страдание было мозговое и, независимо от катастрофы, врачи находили нервную систему его надломленной до последней степени. Но чудом уцелела память.
И странно, в ней сама собой, без напоминаний и справок, возникла одна подробность. Крематорский вспомнил, чем кончил Кокоринов. Старая легенда гласила, что вечные интриги к концу жизни привели Александра Филипповича в состояние черной меланхолии. В одну ночь он вышел на набережную посмотреть на творение своих рук. И здесь злое чувство творческого разочарования пронзило его на смерть. Он прошел на свой чердак, и на утро старого ректора академии вынули из петли…
О своей катастрофе доцент не мог дать никаких объяснений. Он ничего не помнил об этом, но с капризной ясностью в его уме осталось все то, что ей предшествовало.
Только все это было чудно и призрачно, как сон. И он никогда не мог бы сказать, была ли это подлинная, реальная встреча, или больной кошмар нервной белой ночи, облекшей в реальный образ его собственную, уже заболевшую мысль…
ЧЕРНЫЙ ВОРОН
I.
Я слышал этот рассказ под завывание ветра и песню вьюги, злившейся на дворе и бросавшей целые сугробы сухого и жесткого снега в ветхие рамы монастырской гостиницы. Выло в трубе и выло на широком пустыре, окружавшем обитель, и казалось, что там слезно жалуется и горько сетует кто-то порабощенный и униженный, и ему, во тьме ненастной и бурной декабрьской ночи, расточает свои угрозы кто-то беспощадный, властный и нагло-несправедливый. Убогая лампочка, скорее ночник, освещала только лицо да лоснящиеся рукава подрясника моего собеседника, старика-монаха. С каждым новым порывом ветра его маленькие старческие глаза трусливо мигали, и с уст срывались покаянные восклицания. И эти скорбные вздохи и молитвенные воздыхания находились в удивительной гармонии и с его исполненной смирения фигурой, и скромной кельей погруженной в таинственный полусумрак.
Обстановка вечера настраивала как-то особенно, и я чувствовал, что мое настроение разделял со мною и мой сосед, этот простец-мистик, с болезненно-восторженным взором и горячим сердцем, в ранней молодости ушедший в монастырь от тоскливой прозы жизни и скучно-ровной обыденщины. В два вечера, проведенные вместе, я мог до известной степени ознакомиться с ним, и этот скромный, неученый человек казался мне любопытным и своеобычным. В его представлении все было освещено каким-то мягким мистикопоэтическим светом, и невольно хотелось верить легендам, какие он рассказывал.
Не совсем обычное настроение поддерживала во мне и самая комната гостиницы с ее скудной обстановкой. В монастыре существовало предание, что лет полсотни назад, когда братия жила еще в старом, уже сломанном здании, и в помещении, где мы сидели, хранилась монастырская библиотека, — в нижнем этаже этого дома видели тень старого, давно умершего игумена. Он ходил по длинной анфиладе комнат, в своей широкой мантии, с горящею свечою в руке, и в одиноком здании звучало глухое пение ирмоса: "векую мя отринул еси от лица твоего, свете незаходимый…" Старик пел начало песни о своем окаянстве, и долго его тень не находила себе могильного покоя, пока новый игумен не учинил по нем особого парастаса. Тогда старец допел отрадный конец священной песни, которого не мог спеть ранее, и с тех пор успокоилась и исчезла мятущаяся тень…
Вот что услышал я от старого монаха в этот декабрьский вечер в стенах монастырской гостиницы…