Литмир - Электронная Библиотека
A
A

      Глаза кололись терниями, слезились, кровоточили - по щекам проливалось, стекало, забиралось в рот, который, тоже сойдя с ума, дергался внутренними ниточными нервами-мышцами, дрожал, вышептывал, обрисовывал засохшим коралловым языком чертово: «не уходи, не трогай, не уходи, не трогай». Чуть после, все в том же бессознательном порыве: «сдохни, сдохни, сдохни ты, тварь!».

      В висках сжималось заедающим компрессором, затылок пульсировал внедренным в него шлангом только-только завертевшейся на карусели трепанации; Юу чувствовал, что у него трясутся жилы и ладони, что руки его сковывают руки другие, пытаются объять пальцами и успокоить, и только после, взметнувшись зрачками выше, увидел не столько созвездия пьяных танцующих евреев, сколько сложенное из белых светящихся бляшек знакомое лицо, припорошенное сединой, как посещенное во сне кладбище - лунным соком.

      Лицо это что-то говорило, лицо забиралось в жидкий полупрозрачный цезий, становилось машинным, железным, не спало. И если в первый секундный маятник Второму хотелось протянуть руки, броситься на шею, навстречу, объять, обнять и заорать во весь голос, чтобы он больше никогда не смел такого говорить, чтобы не оставлял, чтобы не смотрел с таким страшным разочарованием, не вышвыривал наедине с сиськастой дурой и догнивающим фантомом чьей-то чужой прошлой жизни, продолжающим пользовать его, как только вздумается, то в маятник следующий ему вдруг померещилось, будто отлитое из металла лицо почему-то так не к месту и не ко времени...

      Улыбается.

      Не так даже, как обычно: не добро, не мягко, не понимающе и не обещая, что все пройдет, уйдет, изменится с одного удара когтистой руки, поэтому не беспокойся, не тревожься, я все сделаю, я ведь с тобой. Не так, как нужно, чтобы вернуть дельфина на грань между морем и солнечным сном: превентивно, с ядовитыми лепестками вспыхнувшей в глазах желтофиоли, с клекотом-хрипом моторного смеха. С пальцами, потянувшимися к глотке, и искаженной крапинкой шаткого мира, где седое снова стало медовым, плоское - выпуклым, бледное - яблочно-румяным, и стена из камня обратилась грабом, утлая мгла - тенью выросшего из мясистой почты платана, захлопнувшаяся комнатушка в трубах и коловратках - новым взрытым еврейским кладбищем, где прибита к небу заклепками, что так невыносимо сильно похожи на подмигивающие муравьиные глаза, пожирающая саму себя луна.

      Второму, захлебнувшемуся желчной кислотой проеденного желудка, сделалось настолько тошно, настолько страшно, что по спине, смачивая перевязывающую ненужную тряпицу, заструился не то пот, не то дождливый весенний ручей. Кости, покрывшись меловой известкой, окаменели. Тело напряглось.

      Клоунские губы, слившиеся с химерой вездесущей страшной бабы, шевельнулись, обрисовали знак тревоги; кисти пальцев плотнее сжались на пойманных плечах, и Юу, отчаянно испугавшемуся, что вот сейчас его и схватят, выбравшись из увиденного с три минуты назад видения, не оставалось ничего иного, кроме как заорать.

      Заорал он, наверное, оглушительно громко - сам ведь не слышал, сам он давно потерял дарование к слуху, сам отказался от снотворного мира, защелкнувшего вокруг створья заглатывающей голодной устрицы. Он орал, со стен спадала крошка, грабы и платаны шумели, клоунское андрогинное лицо, наклонившись, все двигало и двигало ртом, горело глазами, трясло его, пыталось закрыть ладонью рот...

      В протянутую ладонь Юу вцепился зубами, считанными мгновениями прогрыз до красноты.

      Не владея собственным телом, чувствуя еще меньше, чем чувствовал обычно, извернулся, подобрался, разжался опасной пружинкой, чтобы врезаться двумя ногами в чужую грудь, отталкивая самозванца со знакомыми подставными глазами прочь.

      Прекрасно зная, что времени выиграл непростительно мало, что сбежать вот так просто не сможет все равно, он тем не менее вывернулся, перекувырнулся через самого себя, слетел с удерживающих его колен. Пронесся с несколько прядающих ушами шагов, хватая ртом обжигающий сквозящий воздух, в ужасе шарясь ладонями по липкой страшной темени, лишившейся и звуков, и световых полотен, и влекущих за собой запахов.

      Словленный самим собой, спеленатый, почти наглядно видящий, как черный вездесущий генератор работает умными ощупывающими трубками, засасывает холодную сточную воду из одного бака и специальное отравленное масло из другого, сжимает их, сливает воедино, перемешивает огромным миксерным венчиком - и из черного хобота выдувается черный же туман: густой, липкий, обволакивающий каждый дюйм, каждый глоток подставного воздуха, Юу бежал, Юу орал, надсаживая до хрипа, слез и кашля розовое горло:

      - Сдохни! Да сдохни, тупая ты сука! Убирайся вон! Оставь меня в покое, идиотка! Убирайся! Убирайся, дрянь проклятая! Он сдох, и ты тоже сдохла! Отвали от меня, уйди от меня, убирайся в свою чертову могилу, дура! Дура, дура, дура!

      Чем дальше - тем страшнее, тем темнее, тем тише, тем глуше, тем бесчувственнее: почему никто никогда не говорил, что страшнее вакуума явления нет? Что да-да-да, боль страшна тоже, смерть тоже, но когда изнутри и снаружи закладывает уши, когда глаза видят только неизменную постоянную стену черного окраса, когда пальцы и ступни ничего не находят, даже если им больно, даже если они ищут и нащупывают, но не понимают этого, когда в носу пустота, а рот, открываясь, не выталкивает наружу ни единого порванного звука - это намного, намного страшнее, чем просто болеть или умирать.

      Юу налетал на углы, Юу не соображал уже больше ничего; иногда понимал, что пространство меняется, что его пытаются перехватить, что химера догоняет пляской козьих копыт, но он что-то делал, он освобождался снова, он бежал дальше, блуждая в ужасных катакомбах выстроенных коридоров, он сбивал на пластиковую сколку ногти, он выковыривал теми камушки, пытался прорыть себе нору, разбивал лицо и колени...

      А когда однажды, проплутав избитую вечность, попался снова, когда ощутил, что руки плотно повязаны, ноги застряли, горло передавлено, и воздух не просто безвкусен, но и вовсе не поступает к нему внутрь - вот тогда безумие, перемигнувшись огнями летной незнакомой полосы, спало; фантомный арлекин щелкнул пальцами в синих шелковых перчатках молодого жокея, упали к ногам розы и кролики, и все планетные туманности, пышущие внутри налившихся глаз, разом развеялись под бесчинствующим взрывом сверхновой, позволяя приподнять голову, сморгнуть провал, открыть рот и увидеть над собой...

      Увидеть над собой...

      Их.

      Белые тряпки, черные перья, пустые глазницы, накрытые запотевшей тканью.

      Вороны, люди, шприцы, заклинания.

      Холод в лицах, холод в проеденных ветрами внутренностях. Визжащая, кричащая, отчаянная попытка отпрянуть, уйти. Следом – тонкая прямая игла в шею, в найденную синим узором артерию, в забившийся в панике пульс: так быстро, так непредсказуемо, так безвозвратно и так жизненно просто, что не успелось ни отойти, ни вырваться, ни сообразить, ни отринуть.

      Просто принять, просто ощутить, как инъекция вплывает в задумчиво приостановившуюся кровь, как захватывает под себя жидкую лимфу, как обдуряет доверчивые клетки, как шепчет им: спите, спите, и все маленькие уродливые лошадки, переступающие с одного яблоневого копытца на другое, опускают отяжелевшие головы с соломенной гривой, дергают ушами, прикрывают треснувшие веки с длинными апрельскими ресницами, грустно ржут вослед желтой блинной луне, уносясь галопом смерти в пшенично-горчичные поля, где ветра больше, чем под небом, и он – знаете? - немножечко бесплатнее.

70
{"b":"554546","o":1}