Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Смех

Что же, мы соединим
Наши воли, наши речи!
Смех никем не извиним,
Улетающий далече!
Час усталый, час ленивый!
Ты кресало, я огниво!
Древний смех несу на рынок.
Ты, веселая толпа,
Ты увидишь поединок
Лезвия о черепа.
Прочь одежды! Прочь рубахи!
По дороге черепов поползете, черепахи!
Скинь рубашку с полуплеч,
И в руке железный волос
Будет мне грозить, как меч,
Как кургана древний голос.
Точно волны чернозема,
Пусть рассыпется коса,
Гнется, в грудь мою ведома,
Меди тонкой полоса.
И простор твоих рубах,
Не стесняемый прибоем,
Пусть устанет о рабах
Причитать печальным воем.
Дерзкой волею противника
Я твой меч из ножен выбью.
Звон о звон, как крик крапивника,
Чешую проколет рыбью.
Час и череп, чет и нечет!
Это молнии железные
Вдруг согнулись и перечат –
– Узок узкий путь над бездною!
На снегах твоей сорочки
Алым вырастут шиповники.
Это я поставил точки
Своей жизни, мы виновники!
Начинай же, начинай!
И в зачет и невзначай!
Точно легкий месяц Ай!
Выбирай удачи пай!
Пусть одеты кулаки
Рукоятью в шишаки,
Темной проволочной сеткой,
От укуса точно пчел,
Отбивают выпад меткий –
Их числа никто не счел.
И, удары за ударом,
Искры сыпятся пожаром,
Искры сыпятся костром.
Время катится недаром,
Ах, какой полом!

Смех падает мертвый, зажимая рукоятью красную пену на боку.

<Плоскость ХХI>

Веселое место

Двое читают газету.

Первый

Как? Зангези умер!
Мало того, зарезался бритвой.
Какая грустная новость!
Какая печальная весть!
Оставил краткую записку:
«Бритва, на мое горло!»
Широкая железная осока
Перерезала воды его жизни, его уже нет…
Поводом было уничтожение
Рукописей злостными
Негодяями с большим подбородком
И шлепающей и чавкающей парой губ.

Зангези (входя)

Зангези жив,
Это была неумная шутка.

Продолжение следует

1920–1922

Другие редакции и варианты

<Симфония «Любь»>

Любавица любоень любокий олюбень любязю в любне любила приолюливать.

Любимок, любнеющих любляльно, любков приполюбливающих любила разлюбесно. Любеса любит, любуче любит, любуче любит, любоко.

Любиязь-любец любно олюбил, любнядью-любимядью олюблен. Любёль любоких любд, любивый любавицу, олюбил любезя. Любевом прилюбил. Люба полюбил.

Любины любутны любезю. Любочий и любочество, любака любимок, Любляна любовень, Любины юнирь, Юныни любоч и люболь, любач юнот, любло юнивое, олюбил юнет, юнязем любоем юнущих юнлянок, юнли любиц.

И тихосоннязи были. Любяга!

Олюбимились.

«Я опять шел по желтым дорожкам…»

Я опять шел по желтым дорожкам истоптанного снега Разумовской пущи. Снежные перины из перьев морозного лебедя тянулись по бокам, одна за другой, вставали листвени и, как души предков, темные и таинственные, беседовали с темнотой, и ласковой хвоей задевали глаза пешеходов. «Бабушка или дедушка свешивается с этой узловатой прозрачно-хвойной ветки?» – думал я.

Что-то родное и знакомое в них, в их шепоте дерева людям.

Сухой треск, грохочущий рокот, быстрое дыхание ежа, комком несущегося по небу, шум и треск паровоза, разводящего свои пары, запачкали пятном шумов мысли о предках, и я опять увидел на небе четыре ровные пластины, управляемые человеческою пылинкою, и строгий закон плоскостей теневым богом скользнул за верхушками лиственей.

Это он, крылатый человек, слепым полетом, шумя и рокоча, пронесся над рощей; и в его треске, наполнившем околицу, явно чувствовалась близость военной трубы и голосов войны.

Красные круги были на нижних плоскостях и походили на красные глазки сумрачных бабочек-бражников, и все пластины, темные на небе, были просты, как военный приказ.

Сейчас он сядет на землю и помчится на узких лыжах, и облако снега, догоняя, бросится ему вслед и будет его преследовать, как узкогорлые борзые.

Грохот уменьшился и, отброшенная красным западом, тень скользнула среди деревьев.

Я сел на 13 и озирал соседей, случайных теней земного шара, моих спутников. Мы молчали, но глаза наши глухо резались черкесскими шашками; так долго и упорно мы резались.

Кто-то говорил: «Притворяться младенцем сейчас нельзя. Нет. Мертвые, вы спрятались в норы своих могил. Идите к нам и вмешайтесь в битву. И если живой белый камень, обвитый инеем своего дыхания, спокойно и грустно смотрит на вас и улыбка мыслителя, жилица вдохновенного камня среди берез и черных елей, живет на его устах, – оскорбите его сон. Нарушьте его тишину. Заставьте его выйти на улицу. Живые устали. Пусть в одной сече смешаются живые и мертвые. Оденьте на его снежное чело венок грязи».

Раскачиваемый на поворотах, изучающий и изучаемый соседями, в облаках визга, я несся в город по большой и белой дороге.

В эти дни я был пустой обоймой и хотел все имена, все славы и все подвиги земного шара, как новые заряды, как будущие выстрелы, вложить в пустую обойму моей души, моих сегодняшних дней.

А вы, а вы позорно спрятались в свои гробы, как комары зимой в щели зданий. Стыдитесь. И мертвые не летели на мой зов, как послушные голуби. Я видел плывущими по водам смерти старые одежды человечества и торопливо прял и ткал новые одежды. Я знал, что после купанья в водах смерти люд станет другим. Я был портной. Я шел по улицам. Струны столетий соединяли куски города разного возраста. Проволока веков трепетала звуками – от золотых луковиц храма, где, казалось, ехали седые бояре и бродила мнимая толпа в серебристых зипунах и блестели мнимые секиры и копья, – до стрельчато-стеклянных зданий рынков и прямых и белых стен с серыми кувшинами и навсегда умершими богами в круглых пещерах – дел недавнего времени. Мнимые смуглые лица боролись с вещественными серозелеными и там – из толпы выскакивал, побеждая, мнимый людина, здесь – одолевал вещественный. Как копья, ломались и бились друг с другом волны поколений, и их дела, биения, разностные шумы и добавочные, тянулись от низких белых ворот до большой стеклянной пустоты окна, где стекло звало в гости глаза и захлопывало двери перед возможным туловищем. Там и здесь вращались приводные ремни прежних дум и зубчатые колеса прежних душ.

60
{"b":"554100","o":1}