– А впрочем, невеста не умерла, – произнес гость, закуривая трубку и переменяя положение ног.
– Голубчик! Жива?
– Жива и вышла замуж.
Темный череп стоял, как на жертвеннике, на темных, одного цвета с ним, распущенных волосах красавицы. Она беззвучно улыбалась, поджав губы, готовые прыснуть от смеха.
Если тайна живописи возможна на холсте, досках, извести и других мертвых вещах, она возможна, разумеется, и на живых лицах; и были сейчас божественны ее брови над синими глазами, вечно изменчивыми, как небо в оттенках, в вечной дрожи погоды, и роскошно-алым темным цветком пышных уст.
– Бычка! – подскочил один из братьев и, взяв окурок, роскошно и шумно вдувая воздух, наслаждаясь, затянулся.
– Что, не бачили меня видеть? О чем я? Да… Ну вот, вроде есаула я был в конном отряде. Петлюровцев колотил. Все у меня были: и китайцы, старообрядцы, спартаковцы, венгры. Хорошие, боевые ребята были. Врываемся в город, песни играют, кто во что одет: в черные бурки, сермяги, алые жупаны – прямо сброд, но у всех на шляпе червонные ленты вьются. Лихие люди. Старообрядцы – молодцы ребята!
– Да неужели? и ты не врешь? – захохотала старшая сестра, – так ты настоящий воин, богатырь на коне.
Кошачьи глаза опять смеялись, и щеки ее прыгали.
– Едем, свищем, а червонные ленты на соломенных шляпах либо по плечам червонеют, як невиданные птицы крутятся, скачут в поле. Дикий вид, а молодецкий. Так в кумачах едем. Как песни грянем – стон стоит. Ну, я без малейшей дрожи гадов на тот свет шлю. Вы что думаете – шутка? Бой, сердце колотится – у как! Як птичка выпрыгнуть хочет. Як дрова сплеча рубишь, засекаешь гадов, а сам – после ходишь пьяный, весь шатаешься, пьянеешь боем, стоишь, как столб, голова кружится. Ничего в это время не помнишь.
– Ничегошеньки? Неужели?
– Гордо так ходишь, озираешься. Балакают, бывают пьяные богом, ну а мы так пьяные боем. Конница налетает вовсю, спасаясь от главного удара пехоты. Ь^ар боя направлен в одну сторону. Углом идет бой. На иноходце летишь, жупан кровью, кажется, горит, в руке шашка, пальба по врагу, пыль, о-о, а-а-а! – рев стоит, и хлопцы с красными лентами в пыли несутся. Режут, бьют всё что по дороге. У, страшно говорить! Эх, милое дело! Да, я уже не тот, много видел, гадам мстил. Честно скажу, не жалел.
– Да ну же? Да ты истинный русский воин! сирот опора!
Он сидел грустный, опустившийся, развалясь.
– Ого-го! милейший. Наверно, сидел в обозе или в тылу сеном торговал, а сюда приехал и доказывает и нос выше держит, знаем! – загорячились мальчики, споря о чем-то и доказывая.
– Ну, не верьте, если не хотите. Ну вот… Знал сербов – удивительно чистые души, и все черноокие. Ну и гуцулы хороши, с павлиньим пером на соломенной шляпе, дерутся до последнего.
Изучавшие со всех концов шашку хлопцы вдруг радостно захохотали.
– Что вы, хлопцы? О чем гремите?
– Хо-хо-хо! Вот так шашка! Ну и шашка! Даже кровь на ней есть, и такая чистенькая, молоденькая, точно девушка, барышня, новенькая кровь. Он ходит и головы срубает, а потом присядет к окну, сгорбится, как кузнечик, и малиновой краской шашку выводит. И кровь в лавке покупает или дарят возлюбленные.
– А что, разве я вру? Докажи, что я вру!
– Кровь ржавеет, а здесь новенькие красные пятна, совсем свежие.
– Какая дуська, какая дуська! Шашку раскрашивает! – торопливой скороговоркой заговорили сестры.
– Вот не думала! Ты подумай только! шашку раскрашивать! Это надо! Дай я обниму тебя.
Она встала и, тучная, толстая, но страстная, протянула к нему руки старой многолюбицы.
– Ну нет, спасибо.
– Раз, только раз, ну, дусенька, раз!
– Поцелуй на расстоянии – тогда согласен. – Он тихо смеялся и закрывался руками, прятался под стол от по-прежнему протянутых рук.
– Ну, дуся, – разок, только разок!
– Да нет же, на расстоянии – ради бога! – прятался он.
– Ну, как хочешь. Ну, не хочешь, не надо. А всё же дуся! Дуся и дуся!
Она вынула иголку и нитку.
– А расстрел так: подходишь, и – бац! прямо в лоб стреляешь – валишь! Оно скверно бывает, когда выстрелишь в лоб, а людина все-таки, как столбец стоит, ни с места, и только кровью глаза запачканы. Что ж! Выстрелишь второй раз. О, по кровавому лбу трудно стрелять.
– Какой врун! какой лгун! боже, какой лгун! Покажи свои глаза окаянные, – разгорячились сестры, – свои томные голубые очи – мужчины, великолепного красавца и убийцы.
– Хо-хо-хо! Вот так шашка! Это он подводит себе совесть, подведенная ты душа! Вояка ты, вояка.
– Там была дивка, я замахнулся, она как завизжит, смотрю – красная кровь!.. Я думал взаправду кровь, даже испугался сам, смотрю-смотрю, а там на железе красная краска, еще пальцем растерта и отпечаток двух пальцев. Вот миляга! Сидел у окна, сгорбившись, трудился, наводил.
– Хо-хо-хо! Миляга, – намазал шашку и всем рассказывает, что это кровь, хочет быть страшнее.
Третья сестра: Кузнечик! обожаемый! тебя обожаю! Красить шашку, ну подумайте только! – Она была восторженным существом.
Вторая: Дружок! я тебя не узнаю, еще сегодня храбрый воин, и вдруг – паяц!
Хлопец: Тоже, художник на шашке! Знаем вашего брата! продувная братия.
– А что? Я учился живописи. Не закрашивать же мне губы, я ведь не женщина. Они у вас бледные, как земля, а теперь горят, как огонь. Ну, а мы целуемся шашками. Цокаемся. Ловкие, сердитые поцелуи на морозе. Я не скрываю, что это краска, а не кровь.
– Дружок, а про расстрелы, может быть, тоже живопись на лезвие молчания? – Она наклонилась к нему и, обняв его голову руками, захохотала. – Так вот ты кто? Трудится, как художник, на лезвие шашки головки выводит золотоволосые. Ах ты, миляга, миляга! Сердечная душа.
– Воображаю ночную темноту, и два всадника целуются шашками. Ночь молчит. Какая дуся! Какая дуся! Кругом трава выше человека.
– Не верите, как хотите. Это в порядке вещей. Вы, женщины, красите себе губы, а я свою шашку, что тут неестественного? Ну, довольно.
Он туго затянул голову платком и надел череп, поддерживая рукой. Его дикие скачки слепого, во все стороны, разогнали всех и заставили жаться в угол. Страшные жмурки! Высокая дикая тень, размахивая руками и с бледным черепом, металась по крыльцу и вдруг разразилась неожиданным крепким гопаком, так что тряслись половицы. Он сбросил жупан на землю и был страшен, в голубой шелковой рубашке, дико расставляя ноги, размахивая костлявыми руками.
Этим воспользовались братья и, будучи дюжими ребятами, схватив воина за ноги и за руки, немедля вынесли в сад. Волны мужского хохота доносились оттуда. «Охо-хо-х! – задыхался один, – охо-хо-х!» – задыхался от смеха другой. Все тонули в сумерках. «Кузнечик, кузнечик, – неслось оттуда, – настоящий кузнечик!»
– Ну, будет. Довольно. Будет. Уеду в Галицию. Там нявки есть – спереди белогрудые женщины, как простые смертные, а сзади кожи нет, и все потроха видны, красное мясо. Точно часы без крышки. Страшная русалка, и тоже глаза подведены. Ух, ее лешие не любят! Ловят – и прямо в огонь.
Они принесли мертвого кузнечика за ноги и за руки на крыльцо.
– Ну, кушайте, вот лапша, молоко и всё. Знаете, когда суровый воин ест, он удивительно походит на кузнечика, в особенности рот – твердый, тонкий, узкий, и жадные большие глаза. Ну совсем, совсем живой кузнечик, так взяла бы – и на булавку.
– Хо-хо-хо! – на булавку. Кузнечик так кузнечик. А вареники добрые. Как надо вареники! С вишней, молодуха? У художников глаза зоркие, как у голодных. Добрые вареники, белые, жирные, как молодые поросята! Я уж десяток послал себе в рот.
– Вот бы взять такого поросенка и шлепнуть по губам, чтоб замолчал, а то трещит, не зная что!
– Какой невежда, какой наглец, уходи из-за стола! – вспылила сестра.
– Тпру, голубушка, стой, уходи сама, если по душе.
– Нет, подумайте, какой невежда: гостя, и так называть! как ты смел! Мальчишка, нахал, щенок, уходи из-за стола! Ах окаянный, не хочешь. Ну постой!