Шестилетний Аркаша приходил раньше всех, он вертелся среди участников, всюду совал свой нос, на все таращил блестящие любопытные глаза, без конца задавал вопросы и даже советовал. Он тоже хотел участвовать и все время просил принять его в игру.
Наконец, не выдержав натиска, ребята дали ему роль убитого купца в какой-то горбуновской пьесе. Никто эту роль не хотел играть, и Аркаша, счастливый, лежал на полу с кинжалом под мышкой. Вокруг кипели страсти, а убитый купец внимательно следил за действием широко раскрытыми глазами.
Спектакль заканчивался шумовым эффектом: на ниточке был привязан боевой винтовочный патрон, под ним ставилась свечка. К концу спектакля ее зажигали, раздавался громкий выстрел. Все — и актеры и зрители — сначала разбегались, а потом возвращались и искали дырку от пули, но так ни разу ее и не нашли.
В Рыбинске впервые Аркадий пошел в театр. Это было большое здание с многоярусным залом. Первый спектакль, который он увидел в жизни, был «Шантеклер» Ростана. Но больше поразило его то, что на сцене среди артистов, изображающих петухов и кур, сидел его друг Витя Голохвастов и, ни на кого не глядя, спокойно строгал палочку. Тогда впервые у Аркадия зародилась мысль, что он тоже так может. Он завидовал Вите изо всех сил. Ему очень хотелось сидеть у всех на виду и строгать палочку.
Воображение Аркаши разыгралось. Ему хотелось играть петухов и кур, которые между собой разговаривали стихами, захотелось побыть там, где все необычно, странно, интересно. У Вити во дворе жили две актрисы этого театра. Они и предложили ему строгать палочку.
Во время первой мировой войны театр в Рыбинске сгорел, несмотря на то что стоял на берегу реки, впадающей в Волгу, и напротив городской каланчи.
Рыбинск был театральным городом, и после пожара появилось много любительских трупп. Они играли в разных залах, и однажды Аркаша, подхватив сестер, отправился на детский спектакль. Две его крошечные сестры тоже были большими театралками. Дети ушли к пяти часам. Спектакль начинался в семь, а в девять вернулся с работы отец и, не застав дома детей, в ужасном волнении отправился на поиски.
Во время какой-то веселой песенки зрители услышали выстрелы и грохот. Время было тревожное, все повскакали с мест, кто-то завизжал, и кто-то заплакал.
Дверь распахнулась, и в зал влетел отец Аркадия. Это он грохотал в дверь своими мощными кулаками, создавая впечатление выстрелов.
— Где мои дети? — кричал он. — Мыслимое ли дело играть в пьесы с пяти часов до девяти? Это же можно и взрослым людям задурить голову! Кто это выдумал балаболить четыре часа, не сходя с места! А ну, марш домой!
Он схватил своих ревущих детей за руки, младшую взял под мышку и, возмущенный, удалился.
В 1922 году семья Райкиных переехала в Петроград. И когда Аркадию исполнилось тринадцать лет, с ним случилось несчастье.
Он любил кататься на коньках, и мать всегда тщательно проверяла, достаточно ли он тепло одет.
Покорно надевая все, что она велела, он на катке разогревался, постепенно снимал пальто, шарф, свитер и, наконец, оставался в легкой рубашке. Однажды он сильно простудился. Началась тяжелая ангина.
Потом все прошло.
Но через несколько дней острые боли в опухших суставах снова уложили мальчика в постель. Он бредил. Ему казалось, что кто-то черный, чужой все время стоит у его постели. Потом сдало сердце. Оно болело и замирало, как у глубокого старика. Мальчик спал, сидя в кресле: лежа он задыхался. Мать подолгу смотрела на его желтое, исхудавшее лицо.
Врачи считали его обреченным. Но родители, шушукаясь и плача по ночам, приглашали все новых и новых врачей, лучших профессоров города. Вокруг исчезали вещи; в одной из двух комнат остался только шкаф среди голых стен. Больного надо было усиленно кормить, профессорам, которых приглашали на шестой этаж, надо было платить, а работал один отец. Работал с утра до вечера в двух местах, чтобы прокормить семью и спасти сына. Он был родом из города Полоцка, вырос в многодетной семье, где братья и сестры поднимались как дубы, один здоровей другого. Дед Аркадия дожил до девяноста лет и умер, танцуя на свадьбе. А отец Аркадия был широкоплечий, приземистый, с крупными, жесткими руками. Одним ударом открытой ладони он вдребезги колол грецкие орехи.
— Нечего болеть, — бывало, говорил он. — Надо встать и работать, тогда не будешь болеть.
Он считал больных ленивыми и виноватыми в своей болезни. Он был уверен, что здоровье полностью зависит от самого человека.
И вдруг болезнь ворвалась в дом, как хозяйка. Всегда веселый и подвижный мальчик лежал, боясь пошевелиться, чтобы не растревожить боль, притихшую в суставах. Он много думал по ночам, сидя в темноте с открытыми глазами. И днем он думал, наблюдая за пауком, и не разрешал снимать в углу паутину. А паучок деловито строил вокруг себя маленькое серое солнце, коварно притаившись на самом виду, в центре своей страшной, прозрачной ловушки. И Аркадий представил себе, что его суставы опутал паутиной боли маленький злой паучок, что он подбирается к сердцу, трогая его своими мохнатыми лапами.
Всю зиму приходили товарищи по школе. Они приносили книги, рассказывали об уроках и учителях. Они жалели своего друга, удивляясь перемене в его характере. Ни смеха, ни шуток, ни споров. Серьезно, без улыбки слушал он своих товарищей, как бы отгороженный от них какой-то стеной, только изредка задавал вопросы.
…Через много лет, сидя у постели искалеченного академика Ландау, Райкин пытался развеселить его. Но острое чувство горькой, непоправимой потери мешало ему. Ландау, недавно еще полный могучей энергии, ума и жизнелюбия, сейчас лежал на своей последней постели, не улыбаясь, изредка поводя глазами, бесконечно грустный, погруженный в себя, замкнувшийся.
Аркадий останавливался, у него перехватывало дыхание, он не мог взять себя в руки.
И вдруг Ландау, не поворачивая головы, глядя перед собой, спросил:
— Вы помните эти стихи? — и начал читать стихотворение Симонова «Жди меня».
Жди меня, и я вернусь,
только очень жди…
Жди, когда наводят грусть
желтые дожди.
Жди, когда снега метут,
жди, когда жара…
Жди, когда других не ждут,
позабыв вчера…
Он прочел стихотворение до конца. Потом с трудом встал и вышел из комнаты неровной, прихрамывающей походкой. Все молчали. И жена Ландау, измученная Кора, и доктор Симонян, и Райкин, и я, рассказывающая это.
Через несколько минут Ландау вернулся и снова лег. Молчание длилось, и никто не в силах был его прервать.
И тут он снова заговорил.
— Я помню английские стихи, — сказал он и начал читать Байрона и Бернса, очень твердо, не запинаясь. Потом глубоко вздохнул и умолк. Он устал.
Когда мы возвращались, Аркадий сказал мне:
— Какая беда! И какое тяжкое ощущение болезни! Ты знаешь, я вспомнил, как в детстве болезнь держала меня в постели. Я не мог пошевельнуться от ужасной боли в суставах, сердце останавливалось. Я чувствовал, как оно останавливалось, понимаешь? И в это время ко мне приходили ребята из школы и хотели меня рассмешить. Но они не могли этого сделать, потому что не могли скрыть от меня свой страх и сочувствие.
Он никогда не забывал того далекого времени. Болезнь наложила отпечаток на всю жизнь. Он сильно изменился. Много читал. Научился сосредоточенно думать. Неподвижно работать, когда трудоспособен только мозг, изобретающий целые спектакли, диалоги, монологи, когда мысль заменяет движение. Память воспроизводит самое яркое из того, что увидел и услышал, когда был здоров. Часто вспоминался Рыбинск. Лесопильный завод, куда отец однажды возил его, чтобы показать свою работу. Надо было ехать полтора часа на маленьком поезде, состоящем из паровоза и одного вагона. Аркадий запомнил бревна, рабочих в высоких сапогах с раструбами, вооруженных баграми с крючьями на концах. Они, как древние рыцари, двигались между бревен, подхватывали их крючьями и валили на конвейер, ползущий к блестящим на солнце круглым пилам. Пилы пели и фыркали, плескались белесыми опилками. Из круглых бревен получались плоские, гибкие доски.