Идея эта случайно взбрела ему в голову и тут же стерлась, забылась совсем. Но когда, путешествуя в один из мартовских дней по городу, он оказался в Замоскворечье и на ограде расписной барочной церкви Ивана Воина сел передохнуть, она вдруг вспомнилась опять. До везенинского дома было рукой подать, и он заколебался. Но дело шло к вечеру, он сильно проголодался, порядком устал, а до родного чердака, где был припасен кусок колбасы на обед, дорога еще дальняя. Хотел уж пуститься в обратный путь, когда увидел вдруг Везенина с Глашей, идущих вдоль кованой церковной ограды по переулку.
Он, вероятно, и не заметил бы их среди других прохожих внизу, шагай они просто, как все. Но они, похоже, ссорились, во всяком случае были возбуждены. Везенин, взвинченный, резко жестикулируя, что–то говорил жене, а Глаша одной рукой держала его за рукав, другой, будто успокаивая, поглаживала по плечу. Встречные прохожие оглядывались на них. Глаша была одета нормально, а на Коле была поношенная телогрейка, мятая шапка–ушанка и тяжелые кирзовые сапоги. В таком наряде он был похож то ли на зэка, то ли на бродягу, случайно забредшего в город, тем более с этим тощим стареньким рюкзаком, болтавшимся за спиной.
Еще не решив, что делать, Вранцов перепорхнул на старый тополь за оградой и притаился в развилке ветвей. Был конец дня, промозглого, серого, полузимнего–полувесеннего, ни то ни се. По дороге в обе стороны мчались потоки машин, разбрасывая жидкий, перемешанный с водой снег на тротуар. Толпы прохожих по обе стороны улицы опасливо жались к стенам домов. По переулку, круто спускавшемуся к реке, сочился, перламутром переливаясь, талый ручеек. В церкви по эту сторону ограды шла какая–то служба: из слабо освещенных свечными огонечками окон доносилось глухо протяжное пение. Кучка темных старух толпилась и крестилась у входа.
Везенины приближались вдоль ограды, и было ясно, что нелегкий у них разговор. Глаша еще сдерживалась, а вот Коля дергался, как безумный.
— К черту! — мотая головой, бормотал он. — Не могу! Уеду! Больше не могу!..
— Ну перестань! — уговаривала его Глаша. — Забудь ты об этом. Хотя бы в день рождения можешь забыть?.. У тебя праздник, а ты как туча. Дети ждут, подарки приготовили. — И, стараясь отвлечь его, улыбнулась лукаво: — Угадай, что я тебе подарю…
— Не знаю, — откликнулся Везенин. — Знаю лишь, что не дороже трояка. Ведь он был у тебя последний.
— Эх ты, именинник! — сказала Глаша. — Сухой, меркантильный субъект. А вот и не угадал. Можешь теперь, когда захочешь, читать и перечитывать свои любимые «Опыты» Монтеня. Все три тома у тебя на полке стоят.
— А деньги откуда? — резко остановился Везении.
— От верблюда!.. — обиженно сказала Глаша. — Ты бы для приличия порадовался сначала, поблагодарил.
— Так, — сказал Везенин, мрачнея. — Медальон свой в скупку сдала?.. То–то я его в коробке не вижу.
— Слушай, это невежливо! — обиделась Глаша. — Ты не находишь, что это дурной тон — расспрашивать о деньгах на подарок? Я, кажется, могу распоряжаться своими вещами.
— А кто тебя просил! — завелся Везении. — Ты что, хотела меня утешить?.. Напрасный труд! Да, мне сорок лет — и радоваться тут нечему. «Первый тайм мы уже проиграли…» И с крупным счетом, могу тебе сообщить. С таким крупным, что отыграться надежды нет. Мне больше некуда с этим податься, — потряс он сумкой, зажатой в руке. — Моя последняя ставка бита!.. Я банкрот! Понимаешь, банкрот!
— Ну пожалуйста, выбрось ты это из головы, — перебила Глаша. —
Пойдем домой. Пора на стол накрывать. Дети нас ждут.
— Иди! — огрызнулся Везенин. — А я не пойду. Не хочу, чтобы они таким меня видели. Иди! Оставь меня одного!
— Ну, Коля, — уговаривала она. — Я тебя прошу! — Она забежала вперед, встала перед ним и, упираясь руками ему в грудь, попыталась остановить.
— Отстань! — бешено рявкнул он на жену и, оттолкнув ее, быстро пошел, почти побежал вниз, в сторону Крымской набережной. Какое–то мгновение Глаша оставалась неподвижной. Слезы обиды показались у нее на глазах. Но вдруг повернулась и кинулась вслед за ним.
Все это разыгралось так быстро, так внезапно, что Вранцов растерялся: оставаться или вслед за ними лететь. Он не понимал толком, что происходит, но Коля был почти в невменяемом состоянии, и оставаться в стороне он уже не мог. Снялся с ветки и полетел вслед.
Везенин шел стремительно, не останавливаясь, нагнув голову и глубоко засунув руки в карманы куртки, распахнутой на груди. Глаше было трудно поспеть за ним, и, сбиваясь с шага, она временами почти бежала, пытаясь его остановить. Но он не слушал, быстро шагал — прямой, натянутый, злой. Лишь у самого Крымского моста Везенин остановился, словно наткнувшись на парапет набережной, на зернистый серый гранит ее. Подлетая, Вранцов глянул, куда сесть, и, не найдя рядом ни одного, дерева, сел на фонарный столб поблизости, на изогнутую стеблем его верхнюю часть.
— Ну подожди!.. — вцепилась Глаша в борта Колиной телогрейки. — Здесь ветер, холодно. Застегнись. — Она попыталась застегнуть ему пуговицы, но Везенин дернулся и не дал. — Ты просто устал, изнервничался. Тебе надо отдохнуть… У тебя просто нервный криз. Тебе нужно принять седуксен. Я сейчас, у меня в сумочке был…
— Да, я болен! — белыми от ярости, прыгающими губами бормотал Везенин. — Я сумасшедший! У меня бред!.. Это мне только кажется, что дома у нас ни копейки и завтра нечего будет жрать… На самом деле мы богачи! И у Машки руки не торчат из пальто до локтей. А Сашка не ходит в рваных ботинках… Все ведь чудненько, не правда ли? И на улице светлый май. А небо над нами голубое! Чудный май, веселый май!.. — пропел он, вскидывая руки к тяжелым расползшимся по небу тучам.
Вранцов смотрел со своего столба ошеломленный. Коля был или пьян, или в самом деле болен, но таким он не видел его никогда. Было что–то надрывное, жуткое в этой уличной его истерике, в этом юродстве. Люди, проходя мимо, оглядывались на них. Машины, проносясь, обдавали талой водой и разжиженным снегом из–под колес.
— Ну, постой! — умоляюще говорила Глаша. — Ну, подумаешь проблемы… Я устроюсь на работу, возьму перепечатку на машинке. Перебьемся как–нибудь — впервой, что ли?..
— Вот именно! Вот именно! — стуча зубами, твердил он. — Не впервой, не во второй… не в пятый, не в десятый… Я ничто! Ничтожество, которое в сорок лет не может прокормить семью, не имеет права ее заводить! Мужчина без денег — это хуже, чем импотент. Я не должен был жениться на тебе! Я не имел права… Я люмпен! Я безработный! Я лишний человек!.. Ты прости, — бормотал он в каком–то беспамятстве, целуя руки жене. — Ты прости, но я уеду… На Север, в Заполярье… Устроюсь на шахту… Буду высылать вам деньги. Я больше не могу жить в Москве. Отпусти меня!.. — умолял он. — Детям нельзя жить со мной. Я ненормальный, я девиант! Я заразный! Я не хочу, чтобы это перешло к ним. Не хочу! Отпусти!..
Но Глаша цепко держалась побелевшими пальцами за борта его телогрейки.
— Ну, успокойся, — со слезами на глазах твердила она. — Успокойся!.. Сам же говорил, что уныние — тяжкий грех. Ну, возьми себя в руки!
— Да, я унылый пошлый неудачник — и это навсегда. Я выдохся, я больше ни на что не способен!.. Ты ведь знаешь, я такими вещами не шучу. Но мне тошно от всего, мне омерзело все вокруг! Это конец, милая, это конец!.. Я пропал… Я ненавижу все. Мне ненавистно время, в которое живу, наука, которой занимаюсь. Мне мерзок этот беспробудно пошлый мир!.. Я не хочу исправлять его, заниматься его проблемами. Меня тошнит от него! У меня токсикоз — я отравлен навеки. Я конченый человек! На что я гожусь с этой ненавистью и тоской?!.
— Это пройдет, пройдет!.. — твердила Глаша, не отпуская его. — Отдохнешь, и пройдет.
— Нет, уже не пройдет! Я вложил в эту книгу все, ты же знаешь.
Я хотел сработать такую книгу, которая говорила бы сама за себя. И я добился своего — сбылась мечта идиота! Но я ошибся — умники никому не нужны. Требуются лишь услужливые лакеи… Меня же нет в науке. Меня вычеркнули, я не существую. Меня нет нигде — я исчез, я умер, считай, что без вести пропал!..