Раньше природа сама заботилась, плохо ли, хорошо ли, о нашем будущем, о наших потомках, не давая нам воли в тех вещах, которые могут иметь очень далекие и, возможно, катастрофические последствия.
Отдельным безумцам она позволяла «съедать» свое будущее, проматывая наследие предков, отдельные роды сходили с лица земли, однако в целом существование человечества определялось ее неизменными, мудрыми, хотя при этом и весьма суровыми законами. Но с тех пор, как человек провозгласил, что больше не хочет ждать милостей от природы, все пошло иначе. Он начал сам планировать свое светлое будущее, и несколько десятилетий такого планирования привели его, при частных успехах научно–технического прогресса, к краю гибели, к порогу глобального экологического, экономического и политического кризисов!
А ведь сказано же было: «Природа побеждается только подчинением ей». И стало быть, непобедима. Потерпеть поражение может только сам человек, в безумной гордыне своей вознамерившийся во всем превзойти Природу. Так что же, назад к природе? Нет, утверждал Везенин, не «назад к Природе», а учиться у Природы, прислушиваться к ее велениям, сообразовываться с ней в попытках усовершенствовать наше бытие, преобразовать наше человеческое сообщество. Природа на целую вечность старше и мудрей нас. В ее хозяйстве всегда порядок, в котором даже ураганы необходимы, в ее деяниях всюду есть смысл, даже если нам они кажутся бессмысленными. По–настоящему разумно лишь то, что санкционировано природой. Ее приговоры всегда справедливы и обжалованию не подлежат. «Природа всегда права, — говорил Гете. — Она всегда серьезна и величава. Ошибки и заблуждения присущи лишь человеку». Да, Природа всегда права, и в соответствии с ее велениями нужно тщательно исследовать и уяснить, насколько разумен наш социум, насколько оправдан наш образ жизни, наш образ мысли и образ действий. Исследовать и пока не поздно внести необходимые коррективы, ибо отныне ошибки касаются уже всего без исключения живущего на Земле, и на исправление их осталось слишком мало времени. Природа всегда права, и не понявшим ее велений остается лишь пенять на себя…
Лишь в третьем часу ночи Вранцов дочитал рукопись. Сомнений не было — Везенин написал глубокую и дерзкую книгу. Сама по себе проблематика была не нова, но сухие, абстрактные выкладки он сумел чрезвычайно оживить и актуализировать, применив к ним новый подход, обобщив при помощи оригинальных методик.
Временами здесь трудно было отделить социологию от чисто философского подхода и даже публицистики, но книга была доказательной, хорошо оснащенной, опирающейся на конкретно–социологические исследования, на солидный фактический материал, и, главное, продуманной до конца. Некоторые из давних, еще не зрелых везенинских идей, которые Вранцов помнил по семинарским занятиям, обрели в этой рукописи законченность и убедительность. Хорошо прослеживалась и системная связь понятия «образ жизни» с реальной ситуацией, духовной атмосферой, моралью различных общественных групп. Кое–что из этого было еще в лекциях Лужанского, но многое, опираясь на новые данные и методики, Везенин точнее, актуальнее развил.
Удивлял тон, как–то не вяжущийся с Колиной неустроенностью, тон уверенный, временами категоричный, словно написал не какой–то безвестный кандидат наук, ушедший в сторожа, а признанный ученый, уверенный в себе корифей.
Вранцов ожидал чего угодно, но только не этого. Прочитавший немало рукописей за годы работы в издательстве, такой он еще не встречал. Все это даже не очень связывалось в сознании с Везениным, как–то не верилось, что именно он эту рукопись принес. Конечно, он давно занимался этими проблемами, он и раньше мыслил в этом направлении, но не укладывалось в голове, что так зрело и сильно может написать. Сейчас, под свежим впечатлением от прочитанного, вспоминая их первые, шаги в семинаре Лужанского, он поразился, как далеко ушел за эти годы Везенин, какую огромную работу проделал, как много передумал и осознал.
Сидя на кухне при ярком свете лампочки, очень резком в этот послеполуночный час, он курил, щуря глаза от едкого дыма, и думал о прочитанной рукописи. Впечатление уже устоялось, оформилось, и теперь с профессиональной ясностью он понимал, что перед ним действительно незаурядная работа, из тех, что не запылятся на полках, если книгу издать. То, что она просто и популярно написана, могло бы другого ввести в заблуждение, но только не его. При всей своей полемической спорности вещь эта была по–настоящему научной — она опиралась на серьезные исследования в области общественных наук, твердо стояла на базе научной методологии. И при этом, бесспорно, обнаруживала новые подходы, новые оригинальные повороты в теме.
Он поймал себя на том, что по привычке мысленно уже подбирает формулировки для редакторского заключения, хотя неизвестно еще, дойдет ли до этого и как оно будет в конечном свете звучать. Ведь не только от него зависит судьба рукописи, но и от других, которые сами заключений не пишут и рукописи, как правило, не читают, но чьи оценки и мнения могут на его «редзак» повлиять.
В чем–то рукопись, лежавшая на кухонном столе перед ним, перекликалась с его собственными мыслями из той «заветной» тетрадки. Хотя Везенин, конечно, сумел все глубже и убедительней развить. Но общность взглядов, подходов была, и это делало везенинскую работу странно близкой, знакомой, будто и сам каким–то образом причастен к ней. Вместе ведь начинали когда–то в этом направлении «копать». И не суть важно, кто первым «докопался», — главное, один из них, из его поколения сумел. Ведь есть же вещи, которые им видней, которые никто не чувствует, не осознает лучше их. «Пора, — думал он. — Пора наконец и нам сказать свое слово… А как вы думали? — мысленно спорил с кем–то. — Мы ведь тоже не лыком шиты. Тоже есть что сказать…» По–особому отчетливо вдруг стало ясно, что ведь и в самом деле весь тяжкий груз осмысления, осознания ложится на их плечи, что думать и решать в оставшиеся до конца столетия годы предстоит не кому–нибудь, а именно им, что самые главные вопросы бытия теперь на их совести. И неважно, готовы они или нет — вопросы будут заданы, и отвечать все равно придется.
Никто из сверстников не приносил еще такой рукописи. Книги, которые он привык редактировать, ничем не задевали, ни на что особенно не претендовали. А теперь вот перед ним лежала рукопись, с размахом, масштабная вещь. Это и самого его наполняло ощущением какой–то силы и уверенности, ощущением перспективы. Он будет пробивать ее, он обязан Коле помочь. Знал, что будет непросто, но на что же дан ему многолетний опыт! Уж он–то хорошо знает все рифы и мели, которые встречаются на пути такой рукописи, и сумеет найти нужный фарватер.
Под свежим впечатлением решил так и сказать Везенину при встрече. Хотел даже прямо сейчас позвонить, но одумался. Вспомнил, что нет у него телефона, да и будь — переполошил бы всех своим звонком в поздний час.
Он вертел в руках пустую чашку с черным осадком на дне от выпитого кофе и думал обо всем этом сосредоточенно–отрешенно, как думается лишь в глубокой ночной тишине при ярком свете посреди темного, давно уснувшего города. Густая тьма вычернила оконное стекло до зеркальной гладкости, и, глядя в него, Вранцов видел по ту сторону в ночи, темным отражением, себя, сидящего за столом, на котором рукопись, неподвижного, с пустой чашкой в руке. Там, по ту сторону подоконника, все выглядело симметрично, таким же, как здесь, — и кухонные полки, и лампа, и дымок от сигареты, и рукопись на столе, но было странное чувство, что не свое отражение он видит там, а наблюдает за кем–то другим, похожим на него, но другим, чьих мыслей и намерений он не знает. «Что там у него в голове, у того, у другого, у темного? О чем думает он?..» Вдруг показалось даже, что, встань он сейчас, отойди в сторонку, тот темный двойник за окном останется по–прежнему сидеть у стола, что не считаться с ним, с его темными, непонятными намерениями уже не получится, и, возможно, решать будет он…