— Не смотрите на меня так, — сказала я. — Я ни в чем не виновата.
— Зачем толкаешься? — сказал человек, шедший впереди меня. — Она толкается, — сообщил он человеку, шедшему перед ним, а тот — дальше.
— Ты что, с ума сошла? — завопила дама, из–за которой все случилось.
— Я ни в чем не виновата, — повторила я. — Вы рассуждаете нелогично. Зачем было останавливаться?
— Нахалка! — закричала она. — Не смей мне возражать! Соплячка!
— Послушайте, — сказала я тому, кто был впереди меня. — Зачем вы все так искажаете? Виновата дама, она остановилась. Если бы не это, я не могла бы наскочить на вас.
— Не дерзи, — сказал человек. — Вот она, современная молодежь. Все они невозможные нахалы.
— Тут никакой связи, — сказала я.
— Какая связь?
— Никакой связи.
— Ах так, — закричал кто–то из пострадавших, — значит, ты права, а мы все неправы?
— Пренебрегаешь общественным мнением? — грозно наступал на меня кто–то, чей голос был настолько безапелляционным, что последние два слова прозвучали как смертный приговор.
— Но я ни в чем не виновата, клянусь! — в отчаянии крикнула я и подумала, как бы сбежать. Однако тут кто–то ударился о мою спину, я пригнулась к земле и отступила в сторону, а вся эта цепочка людей рухнула, потому что полная дама ушла, а тип, толкнувший меня в спину, был жутко решительный.
Между тем толпа спрессовалась. Машины не могли въезжать на главную улицу, не только тротуары, но и мостовая были запружены пешеходами.
Я находилась справа и потому двигалась на юг. Толпа захватила меня, деваться было некуда, и я в этом кишении поползла по улице, одуряюще–медленно передвигая ноги.
Вначале я искала знакомые лица. Должен же был кто–нибудь из школы объявиться рядом со мной! Потом я стала искать интересные физиономии среди тех, кто двигался навстречу. Но кроме группы шагунистов[53], окруженных со всех сторон толпою, я не увидела ничего интересного, да, может, и на них я не обратила бы внимания, не вырядись они в свои генеральские формы мужского лицея. Все остальные лица были серые и удивительно одинаковые, все разговаривали, но шум, который они производили, мне трудно описать. Я не могу сказать «издавали человеческие звуки», подобно тому как «овцы блеяли и коровы мычали» и так далее. А ведь люди заслуживают особого слова, они ведь тоже — что с этим поделаешь? — особый, единый вид. Во всяком случае, все различия, которые я примечала вначале: человек с большим носом, хорошенький ребенок, лейтенантская фуражка, клобук, — со временем стерлись, люди приобрели еще большее сходство, они были удивительно похожи, я сама не могла от этого уйти, я отдала в пользование этой гигантской многоножке сперва свои ноги, потом — мысли, думаю, я могла бы окончательно утратить свою личность, смешавшись с толпой в конце улицы, куда я попала непонятно как и где все на секунду оторопело, замерло. В отдалении, однако, стояли четыре оболтуса. Четыре оболтуса, вырвавшиеся из толпы, подпирали последний дом на улице, в уголках ртов у них торчали сигареты, и эти оболтусы сразу уставились на меня.
— Аист, аист! — закричали они. — Иди сюда, Пинелла!
Конечно, это было про меня, и я должна быть им очень благодарна.
Я остановилась на первой аллее и посмотрела назад радуясь, что эти оболтусы сразу выделили меня из общей массы.
…Один из оболтусов улыбнулся, а меня как ударил кто–то кулаком под ребра.
— Откуда у тебя эта улыбка? — крикнула я. — Где ты украл ее, негодяй?
— Пинелла! — удивился оболтус и пустил мне дым прямо в нос. — Разве я не просил тебя? Подойди, дорогая, к нам!
— Откуда у тебя, негодяй, эта улыбка, где ты ее украл? — крикнула я.
Перебегая от человека к человеку, я внимательно вглядывалась в лица, но ни один из них не был сыном сасского пастора, а улыбка была его, и он подарил ее мне в ту зиму, когда мы гуляли по аллее кладбища на холме.
И я убежала оттуда, но эта улыбка напомнила мне об Ули, да, улыбка Белокурого Ули принадлежала мне, и нужно было продумать весь этот день со всеми его событиями, все надо было точно запечатлеть в памяти, потому что теперь я не была уже одинока в этом городе, о котором так долго мечтала. Нет. Ули прошел здесь по главной улице, а я его не заметила, но я вспомнила слова, сказанные тогда в дымке зимнего дня…
Я гуляла по дорожкам кладбища. С утра валил снег, к вечеру он прекратился, я шла по сугробам, стояла такая тишина, что я, кажется, могла бы заснуть на ходу. За мною вслед появились ученицы школы глухонемых, я видела, как они прогуливались в серых пелеринах в глубине кладбища среди берез. Надвигался туман. Он струился вуалью, и свет едва просачивался. И вдруг в конце тропинки возник не кто иной, как Белокурый Ули, он шел мне навстречу, засунув руки в карманы.
— Ну, что, — сказал он, — прогуливаешь?
— Нет, не прогуливаю, — ответила я, а в глубине кладбища снова появились глухонемые. Они шли очень медленно, облаченные в свои серые суконные пелерины.
— Не прогуливаю.
Я поглядела на него — он был очень белокурый, этот золотоволосый Ули, очень белокурый, и мы оба стояли, засунув руки в карманы. Потом я подумали — как он сюда попал?
— Ты шел за мной? — спросила я.
— Еще бы, конечно. Я видел в окно, как ты уходила.
— Ну и ладно. Дело твое.
Я пошла дальше, стало холодно, и я подняла воротник пальто. Когда через некоторое время я обернулась, Ули продолжал идти за мной.
— Ну, как я сзади?
— Мария Магдалина после битвы за Аустерлиц, — сказал он. — Ты подстрижена, как луковица, мадемуазель.
На мне была шапка военного образца с ушами, поднятыми наверх, я сняла ее и встряхнула головой.
— О, что за взрыв! — воскликнул он. — Пам–парам–рам-пам! У тебя волосы как огонь из пулемета «М-2».
— Такого нет, «М-2».
— Ну, «М-3» или «М-6», это неважно, нужно, чтобы у пулемета было название, иначе не пройдет сравнение, понимаешь?
— Нет, не понимаю.
— Жаль. Давай немного погуляем, у меня промерзли берцовые кости.
— Ты это откуда вычитал? Думаешь, так ты интереснее?
— Э… — сказал он, и он был в эту минуту настоящим одиннадцатиклассником. Выше меня ростом, белокурый, чуб рассыпался по лбу и вискам, и очень худой, это мне особенно нравилось. Он не тренировался целыми днями, растягивая пружины, как эти идиоты из лицея, но был очень сильный. Тогда, в туннеле, я с трудом от него вырвалась, но, во всяком случае, я не собиралась с ним об этом говорить.
— Komm, du, wir sollen uns ein bißchen niedersetzen[54].
— Прямо на снег задом? Ты что, с ума сошел?
— Нет, — сказал он, — не на снег задом. — И принялся скидывать снег со скамейки, а потом мы оба сели.
Между тем ученицы школы глухонемых направились по нашей аллее, и я ждала, когда они пройдут — пара за парой — в серых пелеринах.
— Они как птицы, — сказала я.
— Не «как», — сказал Ули. — Они птицы. Вот и все. Я посмотрела на него, и он был очень белокурый на фоне дымчатых обоев тумана. Обоев, рисунок которых все время менялся.
— Мне очень тепло, когда я на тебя смотрю. Черт его знает, почему так? Как ты думаешь?
— Ты всегда говоришь, что тебе приходит в голову? — спросил Ули.
— Что я теперь говорю, приходит не в голову, а сюда, — сказала я и показала на пальто у пуговицы против желудка. И у меня на самом деле болел желудок, наверно, душа находится и там, а не только в груди.
— У тебя тоже душа в желудке? — спросила я.
— Нет, в затылке, — сказал он, взял мою руку и сунул ее за воротник пальто. — Чувствуешь?
Кожа под воротником была очень теплая, у него был горячий затылок, и я не отдернула руку, хотя мне было неудобно, мы сидели далеко.
— Ты рыжая луковица, — сказал он и заложил мне прядь волос за ухо. — Рыжая и жутко едкая луковица.
— Мы держим руки, как в сырбе, — сказала я, потому что его рука так и осталась у моего уха, и все это было очень похоже на позу в народном танце.