Он сидел, откинувшись на спинку стула и опустив голову на грудь.
— Нет, — сказал он. — Нет. Все. Ende[37].
И он закрыл орган и запер его на очень старый, филигранной работы ключ.
Я помогла ему спуститься по лестнице, он как–то сразу ослаб, тщедушный такой человечек с бантом на шее и кожаными заплатами на локтях. На улице было давно светло, но это никак не скрашивало выход на пенсию профессора Биккериха. Я держала его под руку, мы спускались по улице, и я смотрела на его чистые белые гольфы, на лаковые туфли с блестящей пряжкой, которую он каждое утро тщательно натирал. Немного жидкости всегда оставалось после того, как он в честь Баха чистил трубки органа.
Старухи в черном, шедшие в церковь, приветствовали нас почтительными поклонами, но профессор был подавлен, он шел медленно, держась за мое плечо, он очень постарел и продолжал все время стареть там, на улице, пока мы шли рядом, если бы дорога длилась час, я бы под конец несла за крыло ангела. У старого Биккериха грехов не было, в это я верю, он все их искупил, накачивая воздух через металлические трубки. И мне было бы очень приятно расстаться с ангелом перед домом № 3 по Клоштергассе. Но он остановился.
— Послушай, — сказал он. — Что ты делаешь на улице? В это время тебе следовало бы быть в школе.
— Само собой разумеется. Конечно. Следовало бы.
— Ну?
— Видите ли, Бика. Видите ли, господин профессор, дело вот в чем, — сказала я и вскинула рюкзак на спину.
— О, — сказал он и вдруг покраснел. — Прости меня. Что теперь будет, что теперь с тобою будет, mein Kind?
Я могла бы пойти по Унтервег, но там дорога очень скучная. И было жарко, В девять часов солнце стояло уже над мясной лавкой Лауба. Потом над Корпорациями и затем над центром крепости, в двенадцать оно вращалось вокруг башни Ратуши. Тогда уж все закрывали ставни, становилось тихо, и город казался брошенным.
Я направилась в туннель по ступенькам, которые вели как раз ко входу в школу. Другой конец его выходил на поверхность очень далеко, свет и зелень там представляли странное зрелище, напоминавшее стеклянную геометрию магических океанов калейдоскопа.
Обычно я бежала, перепрыгивая через две ступеньки, опаздывавшие ученики устраивали настоящие гонки, но теперь мне не нужно было торопиться. Теперь уже не нужно, так что я вошла очень спокойно. Туннель был дощатый. Там, где доски были плохо пригнаны, проникал свет, но чуть–чуть, несколько длинных лучей, похожих на пальцы. Пахло керосином. Дерево хорошенько пропитали им, чтобы не гнило. На черных ступенях были ясно видны следы утренних шагов, сотни следов во всех направлениях, и, как обычно, последние рисунки мелом сверкали то тут, то там: индейцы с лассо и детективы с пистолетами, сердца и имена, соединенные знаком «плюс». Мальчишки из пятого класса все еще мечтали о Винетту, но школа была смешанная, таким образом, в старших классах знак «плюс» говорил больше, чем крест, нарисованный мелом, а если вспомнить, как выходили из школы по вечерам старшие классы и как шли непременно через туннель и оставались там много дольше, чем следовало, то становится ясно, что Раду + Гретель — это особая ситуация: как в тех фильмах, на которые дети моложе четырнадцати лет не допускаются.
Что касается меня, то мое имя тоже как–то появилось на одной из стен. Сын сасского пастора взял меня за руку и попытался остановить на ступеньке, но я очень удачно выскочила из этой пропасти; в общем, Манана выдумала или искала для себя алиби.
Посреди туннеля я почувствовала, что устала. Такого со мной никогда не случалось. Можно сказать даже, что я была чемпионкой по бегу вверх, а теперь силы меня оставили. Я подождала немного, тишина текла снаружи через входы в туннель, с двух концов, она обхватила меня за талию, эта неестественная тишина, с которой я никогда не встречалась, идя в школу, потому что дети всегда кричали, угрожающе топали по лестнице и всегда там, наверху, нас ждала вначале госпожа Мюллер, наша воспитательница, которая шлепала меня, потому что я опаздывала. «Ну, Kinder, rasch, rasch, — кричала она, — скорей!» И потом мы входили в класс, и сразу же входила госпожа Рот, учительница математики, или господин Мардаре, учитель рисования, и я очень старалась, чтобы было незаметно, как я запыхалась и что я только сейчас вошла. Я быстро вынимала тетрадь и пробегала урок, и тут наступала эта смертельная тишина, когда медленно переворачиваются страницы журнала, но теперешняя тишина туннеля была чужая. Потому–то я и остановилась на ступеньке номер 264, думаю, и устала поэтому — я оказалась человеком без занятий. Никто не поднимался и не спускался по туннелю, я хочу сказать, ни один ученик; таких, как я, не существовало, не существовало солидарности, я вдруг оказалась вне, вне всего. Была половина десятого, барабанщик на башне пробил дважды.
13
Я вошла через гимнастический зал. Не хотелось столкнуться с фрау Мюллер, в десять часов она еще бывала у ворот. Каждое утро она стояла на страже с поднятым козырьком. В конце концов я привыкла к этой крысиной голове, сверлившей меня взглядом сквозь очки. Ради опоздавших она специально выходила на улицу и ждала у туннеля, влепляя свои «rasch» прямо в зад. Но я в то утро так намного опоздала, что правительство фрау Мюллер испытало бы кризис, а у самой фрау, конечно, случился бы гипертонический криз. А я этого не хотела. С поднятым козырьком она выглядела настоящим старым кавалером.
Наш класс был на втором этаже, в довольно темном углу коридора, так что я могла себе позволить немножко подглядеть в замочную скважину. Шел урок естествознания, ученики заблаговременно принесли муляжи и учебные макеты, которые стояли на кафедре и около стен и были очень хорошо мне видны. И видны мне были парты, тот ряд, который у окна; на моем месте никто не сидел, эта свинья Шустер развалился, как принц. В начале года я сидела с одной девочкой, но потом было решено, что румыны, учившиеся в немецкой школе, должны быстрее овладеть языком, так что нужны были перестановки, меня посадили с этим лоботрясом, но, никуда не денешься, я оказалась самая высокая в классе, а о нем нечего и говорить. Так что мы пытались мирно сосуществовать на нашей последней парте. Но Шустер — один из тех сальных типов, о котором рассказывают анекдоты; обращения учителя не выводили его из апатии, он сидел, подперев кулаком подбородок, фигуряя своими едва появившимися усами. Самое большее, что он делал, — это вставал и слушал до конца нотацию учителя, а потом снова садился и продолжал дремать. У него была одна–единственная радость — покупать себе вазелин и воду для волос, так что первые немецкие слова, которые я выучила, были Waseline и Birkenhaarwasser. А главное — es stinkt, воняет, но это я позаимствовала у других, пытаясь убедить его, что не стоит выливать на себя столько снадобий.
— Wozu brauchst du dass alles? — спрашивала я. — Зачем тебе это?
— Так. Es gefällt mir. Мне нравится. А тебе что?
— Хочешь, чтобы я умерла? — рычала я. — Воняет еще от угла школы.
— Ложь, — говорил он. — Ложь. — И чистил свой очень длинный ноготь на мизинце. — У школы нет углов. У школы ребра.
— О–о–о! — удивилась я. — Was für ein gescheiter Mann! Ты невероятно умный.
— Хе–хе, — смеялся он, и я оставляла его в покое, потому что в самом деле мне бы тут же стало дурно, если бы я еще раз взглянула на его тошнотворную морду и слипшиеся от масла волосы. Но вечером на прогулке он имел большой успех, потому что некоторым девочкам казался Дон — Жуаном.
Отвечала Элла Реус, я видела ее прекрасно, она сидела на первой парте вместе с Фельтен Ирмгард. Фельтен была лучшая в классе и, думаю, в школе, у нее не было отметок ниже 10, но она их заслужила, она на самом деле знала математику, и потом она была такая хорошенькая, с белокурыми косичками, болтавшимися у ушей. Элла была дуреха. Она во все совала нос, но если, например, когда она отвечала, ее перебивали, то продолжить она не могла — попугай у Шмуцлера, продавца сифонов, был не менее умен. И говорила она на примитивном немецком, без Betonung[38], но всегда преподносила учителям цветы, и ее мама очень часто приходила в школу; она знала все городские новости и сообщала их в знак расположения. Да что говорить, в каком–то смысле могло показаться, что она впереди, хотя у нее не было ничего, кроме громкого голоса, который покрывал голоса других, и манеры вскакивать и тянуть вверх руку, навязывая свой убогий и далеко не всегда правильный ответ на очень легкий вопрос. Примерно в шести случаях из девяти. Она носила Flaschenlocken — букли, длинные, как пивные бутылки, голубые банты и играла на аккордеоне. Однажды она и меня пригласила на Kränzchen[39] и выбежала мне навстречу, подпрыгивая по аллее сада, а на шее у нее болтался аккордеон. Она играла идиотские вальсы одной рукой, и мы мучались, пытаясь танцевать под эту музыку, лишенную ритма, а потом ее мама крикнула из окна: «Herrlich, Ella, noch ein mal!»[40] И noch ein mal, noch ein mal. Мы прыгали, как козлы по саду, а потом каждая из нас получила по стакану сиропа. И вся школа знала на следующий день, что мы развлекались herrlich на празднике у Эллы.