Я обрезалась осколками стекла на ограде, и колени у меня покраснели от крови.
— Нечего корчить рожи, — сказала девочка, — вовсе тебе не больно.
— Нет, больно, идиотка, откуда ты знаешь, что не больно?
— Не больно, — повторила она, ничуть не смутившись. — Отправляйся домой и вымойся, — посоветовала она, — ничего не будет. Очень многие влезают на ограду, и потом все поступают одинаково. Никто еще не умер от этого.
— Ты очень умная, — сказала я, — ей–богу, честное слово.
В эту минуту кто–то стал бить в железную рельсу, подвешенную у балки. Бил молотком, производя оглушительный шум. Все дети кинулись к двери здания и встали парами. Ушла и девочка из–под дерева, но она двигалась с большим трудом — я это заметила, — едва ступая на носки. Потом в дверях показались две женщины с огромным подносом. Это была большая перемена, и детям давали хлеб с повидлом. Они подходили попарно и брали свои порции хлеба, потом быстро, с жадностью заглатывали его. Но я не сказала бы, что делали они это по–другому, чем прочие дети. Что касается меня, то я бы этого не сказала.
Девочка вернулась к дереву, думаю, это было ее любимое место, у самой ограды, немного смелости — и ты взбираешься вверх, а потом прыгаешь на дорогу.
Но она села на камень, села с трудом, и тогда я увидела ее ноги, платье ее поднялось вверх, черные полосы пересекали ее икры во всех направлениях, местами кожа лопнула и видны были окровавленные вены.
— Эй, — крикнула я, — что с тобой случилось?
— Ничего, — сказала она, продолжая жевать.
— Ты с ума сошла? Почему ты не удерешь?
— Куда?
— К себе домой.
— Ни к чему, — сказала она, продолжая жевать. И потом одернула платье и опустила голову на колени.
Я спрыгнула с ограды и убежала назад. Но спасительная завеса исчезла. Мутер давно ушла, и горы, и люди, взбиравшиеся в это время по ним вверх. Они исчезли, я не слышала даже понукания волов. И тогда я влезла на окно, и я была исполнена храбрости! Уже давно рассвело, вначале я выбросила на улицу рюкзак, потом прыгнула сама, высота была небольшая, и я кинулась стремглав мимо стен. Только на углу я остановилась. Только на углу, потому что там, как раз там взошло солнце и ожидало меня, и я привязала его на веревку и отправилась с рюкзаком за спиной через город, который с треском стряхивал с себя оцепенение.
День второй‑VIVERE PERICOLOSAMENTE[34]
12
Улица постепенно поднималась вверх. В приюте для престарелых Ома Вильде стояла у окна со своими цыплятами. Я остановилась, и она подняла голову. Я постучала ей в окно и тихонько покричала: «Ома! Ома!» Она засмеялась. Потом постучала пальцами о раму, и ее золотые цыплята быстро вскарабкались ей на руки. Я дала ей один лей. Я положила его ей на ладонь, и она стала ощупывать бумажку, смеяться беззубым ртом и схватила меня за руку.
— Что случилось? — спросила я. — Что такое?
— Ты никогда не давала мне денег, — сказала она.
— Я никогда ничего тебе не давала. Мне очень жаль. Она протянула мне назад бумажку.
— Нет, — сказала она. — Нет.
— Прошу тебя, Ома.
— Нет, — сказала она и покачала головой. — Ты уезжаешь?
— Ну, Ома, прошу тебя, возьми. Прошу тебя.
— Нет, — сказала она. — Нет. И вдруг стала очень серьезна.
— Хорошо. Auf Wiedersehen тогда. До свидания. Знаешь, мне очень жаль.
— И мне, — сказала она. — И мне. Что ты собираешься делать?
В Нижней церкви служба еще не начиналась, и, хотя из нее тянуло страшным холодом, я вошла и села на скамейку. Было рано, но Бика уже принялся за работу, каждое утро он будил эту часть крепости органным концертом. Вначале — для разминки — шли арпеджио, он выпускал свои до–ми–соль–до, густые и приглушенные, как струя газированной воды, потом несколько легких гамм и, наконец, Бах. Как–то вдруг. Свинцовый аккорд. Он падал со второго этажа в самую гущу верующих, но никто не поднимал головы, только мы на хорах, ученики профессора Биккериха, пели ангельскими голосами, подняв глаза к потолку. Каждая осень была для Бика надеждой, потому что иногда среди ребят первого класса находился мальчик с дискантом. Его тут же брали в школьный хор, и он пел с нами там, на хорах, стоя в переднем ряду, маленький и веснушчатый, с бантом, он пел соло, подняв глаза к потолку, просто не знаю, откуда и брался этот голос, такой высокий, что иногда и последнее ми в последней верхней октаве ему было нипочем. А потом шел рефрен, и тут вступали мы, девочки из десятого, и мы казались самыми настоящими мужчинами рядом с этим пострелом, который тут же начинал нам корчить рожи и показывать язык. А счастливый Бика дремал в волнах музыки, и руки его порхали над клавишами, извлекая все, что возможно из них извлечь, и потом решительно и взволнованно, готовя другой, заключительный аккорд, он нажимал педаль, чтобы снова обрушить свинцовые ноты на головы верующих.
Но сейчас церковь была пуста, и орган звучал во всю мощь, от басовых тонов дрожали стекла, и высокие вздымали пыль, вспыхивавшую в солнечных лучах. А потом Бах вышел на улицу и направился вниз, к окнам; Бика как безумный нажимал педали, постоянно нагнетая музыку в серебряные трубки, натертые до блеска. Так что даже если ты в тот момент переходил улицу, музыка захватывала тебя в свои сети и несла вниз, до самой башни Канатчиков, и только туда, после того как она ударяла тебя о каменную степу, доносился свинцовый аккорд.
Пол церкви был только что выметен и побрызган водой, уборщица как раз вытирала святого Антония. И поднялась по винтовой лестнице на хоры.
— Guten Tag[35], Бика, — приветствовала я старика. — Можно мне немножко побыть с вами?
Он наклонил голову, продолжая играть, взял две звучные ноты — пальцами нажал на клавиши, потом нажал на педали, орган протяжно взревел и смолк.
— Последняя нота была до–диез, Бика, вы заметили? И прошлое воскресенье она тоже была до–диез, может, орган расстроен?
Он повернулся ко мне и поднял очки на лоб.
— Was ist los, mein Kind?[36] Что ты сказала?
— Она была до–диез, честное слово. Прежде он звучал лучше.
— Покажи, — сказал он и встал со стула.
Он был очень стар, но по–прежнему носил галстук в горошек, завязывая его бантом. И ему он очень шел, хотя костюм у него клетчатый и на локтях сердечками нашита кожа. И брюки гольф, и очень чистые белые носки до колен.
— Ну давай, — сказал он, — что же ты медлишь?
— Я не умею играть, Бика.
— Играй, — сказал он, — попробуй, октава отсюда досюда.
Он показал мне, и я ощупью нашла ноты, и все получилось правильно.
— Видите? Так вот плохо звучит. А так не лучше? Я нажала на клавишу, и звук получился ясный и
чисто звучал в аккорде с другими.
— А?
Я повернулась и очень испугалась.
— Что случилось, ради бога, вам дурно?
Я встала и подтащила его к стулу, он бессильно сел.
Он изменился в лице, то его выражение, которое заставляло людей проводить утро у окон, слушая Баха, исчезло. Он стал похож на старуху. У него дрожали подбородок и голос, когда он сказал:
— Ты права. Я очень сдал. Это фальшиво.
— Наверно, это случайная ошибка, — сказала я.
— Это фальшиво, и я так играл прошлое воскресенье. У тебя прекрасный музыкальный слух, mein Kind. Мне пора в отставку.
— Что за глупости, Бика! Как это в отставку? Вам никогда не надо уходить в отставку.
— Надо, — сказал он, — все кончено. С «никогда» покончено.
— Послушайте, Бика, — сказала я, — слушайте внимательно. Вы должны бороться до конца. Понимаете? Никто не играл, как вы. Если не считать этой ноты, вы и сейчас на первом месте. Мне безумно нравится, как вы играете, а это ведь что–то значит, да? Ведь это так здорово, если на свете есть человек, который тебя понимает.