— Отойди, — произнесла она и подошла ко мне, но глаз не поднимала.
Ей и так, чтобы говорить со мной, приходилось задирать голову, а что, если бы я встала? Сколько я себя помню, во мне было не меньше метра семидесяти сантиметров. Даже не знаю, в кого я такая, потому что все у нас маленькие, в особенности Манана и мама-Мутер. Манана из–за тележки. С тех пор как она не может двигаться, она помещается в ней. Всякий человек, просидев десять лет на одном месте, уменьшается в размерах, сплющивается, как складной дорожный стаканчик. Что толку существовать, если ты все равно не можешь свободно передвигаться. Хотя Манана не скучает, потому что свистит. Не так, как на футболе. Мало есть женщин, которые умеют свистеть в два пальца, и я одна из них, но Манана делает это тихо. Мне кажется, что у нее это свист–воспоминание, она насвистывает сквозь зубы, потихоньку и при этом улыбается. И многое тут проносится в ее голове. Все думают, что она человек конченый, но дело здесь гораздо сложнее, это они все — конченые, и давно, а Манана великолепна. Вот вы увидите, но что мала она, то мала, это точно, и все из–за этой проклятой тележки. Им не под силу было купить ей нормальное кресло или хотя бы качалку. Ее возят, как мешок картошки. Вы видели когда–нибудь человека в маленькой рыночной тележке на четырех колесах? Ну так вот, это Манана! Мешок картошки, который свистит; нравится вам или нет, но это так.
Мама — Мутер маленькая, потому что уж она такая уродилась. Если призадуматься над тем, что она поет, то, пожалуй, мне следовало бы быть гениальным ребенком. От бабушки–свистуньи и голосящей мамаши другого произойти и не могло, потому что Мутер именно тем и занималась, когда я у нее жила. Ходила нагая и голосила. Она пела в лесу что–то вроде маршей, но пела их громко и очень красиво. Во всяком случае, стоило послушать.
Я встала с табуретки.
— На диван я могу сесть?
Она пожала плечами, и это могло означать что угодно, хотя я моментально решила — «да». Я всегда очень скучала в воскресенье утром, а в каникулы и подавно. Нельзя было прерывать уроки французского с мадам Мезанфан. О рояле и говорить нечего, хотя я бы занималась им с удовольствием. Но Клара — Мария-Деспине играет за все семейство. Все надежды сошлись на ней, на «обычный» вариант не осталось сил. Потому что я для них была именно таким вариантом, и ничем больше.
— Сыграй еще раз эти трели, — сказала я и уселась на диван.
Боже, когда ты научишься говорить? — произнесла она. — Это пьеса Моцарта, а не «эти трели».
Очень хорошо. Не все ли равно? Слышно–то это. Невелика важность, как назвать.
Опустив руки по швам, Клара — Мария-Деспине сосредоточилась. Она обычно сидит так минут пять. Я не поклялась бы, что она думает о музыкальной пьесе. Есть тысяча всяких вещей, о которых можно поразмышлять, как только закроешь глаза. Вот почему я люблю по вечерам, перед тем как заснуть, и утром, проснувшись, лежать в постели. В особенности по вечерам. Легче схватить за шиворот какую–нибудь мысль, подержать ее и пристально рассмотреть. Хотя я никогда не думаю о том, что было, о том, что случалось со мною раньше. Этого ведь не вернешь. Я не могу думать о себе как о мертвеце. Потому что это значило бы: потерянные дни, недели, зимние и летние месяцы, утраченные слова и жесты; мои разноцветные мертвецы торжественно проезжают на роликах. Гораздо лучше чего–то желать, загадывать наперед. Хотя бы то, что ты впереди и бежишь, волоча за собой караван на колесах. И смеешься покамест. Воруешь время и отправляешь его назад, как в детективных романах. Безумные гонки по большому городу, первая улица налево, вторая направо, и всегда, постоянно так.
Клара — Мария-Деспине заиграла на рояле. Вначале все шло нормально, а потом вдруг начались эти трели, по которым я схожу с ума. Будто кто–то быстро–быстро работал на спицах, но кто–то во мне, потому что это что–то во мне. Какие–то узоры. Кружева, которые все наплывают друг на друга, а потом изливаются веером в белую пену муслина, органди, оборок, лент и ажурного шелка. Я очень хорошо это себе представляю, хотя как–то чудно все это писать. Но так оно и есть. Я всегда различу музыку Моцарта с жабо и бантами у запястий. Даже если не знаю, как называются его вещи.
— Сыграй еще раз. Пожалуйста.
— Ты что? — И она встала из–за рояля. Часы красного дерева пробили двенадцать. Она терпеливо подождала, пока они кончат, и открыла окно. Часы на старой городской башне тоже прозвенели двенадцать раз своими колокольчиками, двумя медными и одним серебряным.
— Отстают точно на две минуты, — заявила она. — Я так и знала. Я прозанималась ровно четыре часа минус то время, что ты здесь болтала. Больше мне не разрешают, испортится постановка руки.
Она уселась против меня на кресло, и вот приходится мне вести беседу с дорогой моей кузиной К. М. Д.
— Что ты будешь делать? — И она на меня смотрит.
Теперь ей это доступно — мы находимся на одном уровне. Она не забыла подложить под себя две подушки.
— Что я поделываю? Как всегда.
— Не дури, ты знаешь, о чем я.
Мне жутко нравится, как она рассуждает, но не в часы игры на рояле. Я уже вам говорила. — Не знаю.
— Думаешь, твоя мать обрадуется?
— Зависит от дня. Если это будет в один из четырех дней, то да.
— Каких четырех?
Любых. У нее это как придется. Иногда она с понедельника по четверг нормальная, но так бывает не всегда.
— Она все голая ходит?
— Не знаю, она не пишет, но если бы я знала, что тебе это интересно…
— Мне очень интересно, — сказала она и, потирая руки, засмеялась.
— Действительно так интересно? — удивилась я.
— Ты дура, как это может быть не интересно, когда в горы ходят и мужчины. Надеюсь, ты не хочешь сказать, что ноги сорок второго размера не ступают по горам?
— Не знаю, но еще с годик, и мои дорастут до сорок второго. У меня уже сороковой.
— Кошмар! Бедная твоя головушка!
— Почему кошмар? Разве ты не знаешь пословицы? Когда нет головы — бедняжки ноги.
— Какое это имеет отношение?
— Прямое. Когда есть ноги, голова не бедняжка. У тебя какой размер?
Она выкинула ноги из–под чехла стула с такой быстротой, что я разинула рот. У нее на самом деле были очень маленькие ноги. Ей не подходила никакая мода и в особенности туфли на гвоздиках, из–за которых она становилась похожа на мультипликацию. Когда–то давно я видела детский фильм, где пчелы были субретками. Единственное, что я запомнила, — это их глаза, рост и белые туфли на высоком каблуке, в которых у их ног–палочек был забавно–жалостный вид. Хотелось и смеяться и плакать — уж не знаю, как это получалось. Да в конце концов, я не очень–то высокого мнения о людях с маленькими ногами и широкими бедрами. А у К. М. Д. с бедрами тоже обстояло неплохо. Но может, именно поэтому ее и интересовали ноги сорок второго размера. Может, существует связь между бедрами и размером ног, поскольку на свете есть миллионы связей.
— Конечно, мужчины тоже ходят в горы. Но Мутер их не боится, как и они ее. Женщина, о которой говорят «несчастная», их совершенно не интересует.
— И она им в таком виде показывается?
— Не знаю, о каком таком виде ты думаешь, но если о голом, то будь спокойна. Показывается.
Она опять смеется и умирает от удовольствия. Наверно, ей бы очень понравились всякие грязные романы. Это сразу видно. Иногда люди так произносят слова, что это их выдает. Есть такие слова… думаешь о них особенно ночью, но думаешь как–то непривычно, так что на следующий день не можешь их произнести просто, — ну, как скажешь, например: «Дай на минутку велосипедный насос». Эти слова — будто лишняя рука или лишний глаз, никакими силами от них не отделаешься, уж до того они к тебе приросли, что можно сойти с ума. А потом привыкаешь и отделываешься от них, хотя ноги сорок второго размера давно приводят в восторг К. М.Д. Я все знаю и не притворяюсь, что не помню.
— Ты видела еще Якоба — Эниуса-Диоклециана?
У девочки с тремя именами не может быть друга, не обладающего хотя бы равными отличительными свойствами. Собственные имена — это такие, которые даются живым существам или предметам, чтобы отличить их от им подобных. Не знаю, в какой мере удалось это с Якобом — Эниусом-Диоклецианом, но что касается Клары — Марии-Деспине, то ее тройное отличие от существ, ей подобных, начинается с потрясающего умения врать. Никогда в жизни не встречала я человека, который воображал бы, что может так водить меня за нос специально, чтобы разозлить. Ибо вот какой произошел разговор: