Дома до того раздались, что выпятились на середину улицы — живот к животу. Вытаращенные глаза окон готовы были лопнуть и глядели устрашающе, точно лягушки перед атакой. Дымовые трубы грозно трубили, ниточка воздуха, просачивавшаяся сквозь них, была так тонка и так горяча, что вырывалась с воем.
— Вы из интерната? — спросила я женщину.
— Да, — сказала она и взяла корзинку в другую руку.
На ней была одежда урсулинок — белый фартук поверх черной рясы, разлетающийся капюшон и сандалии из бычьей кожи.
— Нельзя ли мне где–нибудь переночевать? — обратилась я к ней. — Денег у меня нет, но я могу работать.
— У нас на кухне. Ночуй у нас. Можешь спать спокойно. У нас ничего такого не бывает, — сказала она и презрительно показала на улицу.
— Вы соблюдаете диету? — спросила я.
— Нет. Но у нас пансион. Сама понимаешь!
И она пошла и шла очень быстро в своих больших сандалиях.
Пансион святой Урсулы — это самое прекрасное здание, какое только можно себе представить. Подойдя ближе, я увидела воспитанниц — они парами ходили по лужайке и читали. Двор был окружен решеткой, мощеная дорога, ведшая к парадному входу, упиралась в кованые ворота. Дом был двухэтажный, но выходившие во двор двери и окна с деревянными ставнями были так велики, что за ними, казалось, должны были непременно скрываться бальные залы, отделанные сверкающим, как зеркало, мрамором. Но мы миновали двор и через черный ход попали в большой старый дом, облицованный цементом, окна его выходили на внутренний двор, такой темный, что из него не видно было даже неба. Вдоль выбеленных стен стояли железные кровати, и у каждой кровати — распятие из черного камня.
— Здесь спят воспитанницы, — объяснила женщина и прошла дальше; мы оставили позади внутренний двор и вошли в анфиладу комнат, более низких и мрачных, чем те, что мы видели прежде.
— Вот здесь, — произнесла она и указала мне на незанятую постель в глубине комнаты. — Можешь ночевать здесь, — повторила она и исчезла за железной дверью. Я оказалась одна между двумя рядами выстроившихся у стен кроватей, над которыми висели каменные распятия, прибитые большими гвоздями.
Я положила рюкзак в ногах кровати и огляделась. Но кроме кроватей у стен, в комнате ничего не было, так что я подошла к окну и стала изучать дворик, через который мы прошли, чтобы попасть сюда. Это был серый кирпичный четырехугольник, и как раз напротив окна, у которого я стояла, находились другие окна. Вначале я ничего не заметила, но, когда глаза мои привыкли к плохому освещению, я различила движение и пламя и поняла, что там, очевидно, кухня. Так оно и было. Между тем кто–то открыл окно, и теперь я могла хорошо разглядеть огромную печь, занимавшую середину помещения, и женщин, которые сновали вокруг нее взад–вперед в сандалиях из бычьей кожи. Однако делали они что–то непонятное. У каждой из них был на попечении горшок, они шарили в нем деревянной ложкой и, время от времени извлекая кусок мяса, быстро прятали под широкой юбкой в особый мешочек, привязанный к ноге.
Но вдруг появилась мать–настоятельница — она была постарше, — и тут монахини–служанки преклонили колена. Но лишь на мгновение, как при входе в католическую церковь — полуприседание, — потому что следом за этим они направились во двор. Впереди — мать–настоятельница, за ней — сестры–кухарки. Потом настоятельница остановилась, а монахини, прихрамывая, прошли вперед, и все они хромали на правую ногу, но мать–настоятельница ничуть не удивилась. Она встала перед ними на колени и, воздев глаза к окнам дома, решительно принялась за молитву. Она произносила молитву громко на вульгарной латыни, а монахини бормотали вслед за ней Dominus nostris[48]. То, что мне удалось заметить в их глазах, когда они подняли головы, повергло меня в изумление. У матери–настоятельницы ресницы были опущены, и потому прелат в клобуке и с белой бородой, появившийся в ее синем зрачке, был весь заштрихован черными полосами, и я как следует не разглядела его выражения лица. Но у женщины в первом ряду глаза были широко открыты, и я увидела в них солдата, он сидел на краю кровати и весело натягивал парусиновые штаны. Солдат был маленький, фуражка лихо заломлена на затылок, очень веселый и очень довольный.
— Хелло! — крикнула я ему. — Ты очень симпатичный. Что ты делаешь на кровати?
Он улыбнулся и помахал мне рукой, но, думаю, он очень спешил, потому что мундир надел удивительно быстро, и едва он застегнул китель, как протрубил горн. Только тут я заметила смятение в глазах монахинь — множество солдат глядело на меня со всех сторон, они торопливо одевались, резко запахло сапогами, и, пока произносились молитвы, целая рота пехотинцев проследовала через зрачки, приняв благословение неба, заглядывавшего во внутренний двор.
Но вот затихла последняя строчка молитвы. Мать–настоятельница склонила голову, все монахини последовали ее примеру, свет на мгновение задержался на белых крыльях их капюшонов, крыльях ветряных мельниц. А потом строй гигантских белых капюшонов снова восстановился, и монахини, хромая, продефилировали через внутренний двор. И только тут я заметила женщину, которая привела меня, она была в самом центре процессии и очень сильно хромала. Она так ужасно хромала, что была принуждена держаться за стену. А когда они снова принялись за работу, я увидела, что она трудится у двух котлов, и тогда совсем перестала удивляться. Но только я пожалела, что не видела ее во время молитвы: думаю, в ее зрачках было на что посмотреть.
Кто–то закрыл окна кухни. Некоторое время мой взгляд блуждал по стене внутреннего двора. Этот каменный колодец мог быть и двором тюрьмы, впрочем, весь пансион святой Урсулы был тюрьмой, фасад, газон и кованая железная решетка оказались самым наглым обманом. Но то, что я увидела в глазах сестер–стряпух, превзошло любые фантазии, и потому я, сидя на постели, тоже подумала о пехотинцах, а потом — о сыне сасского пастора, который наворовал для меня полный карман пирожных в день рождения этой идиотки Эллы. Все сведения о любви, книги на эти темы, попадавшие мне в руки, постоянно подталкивали меня к Ули, хотя в тот раз ничего не случилось. Клянусь. Так что я не знаю, почему Манана выдумала всю эту ерунду. И несмотря на это, я думала об Ули и о том, что могло бы тогда случиться в туннеле, не удери я, как красная коза. Да. Я сидела на кровати в холодной, низкой комнате, и мне было бы гораздо приятнее, если бы и Ули сидел рядом со мною, было бы с кем поговорить. Но он как раз в это время ушел из школы; наверное, спускаясь в туннель, он уже прилип к кому–нибудь другому. Люди так быстро забывают, даже если речь идет о серьезном случае, вроде того — с карманом, набитым пирожными.
Кроме Ули, ни один мальчик не приходил мне на ум, хотя в эту минуту было бы очень приятно еще кого–нибудь вспомнить. Но вдруг я сообразила, что в рюкзаке у меня есть сигареты. Я стащила их перед уходом, теперь было самое время покурить, я совсем плохо себя чувствовала в интернате для девочек. Это было не по мне, но у меня не было ни копейки на гостиницу. И не знаю, было бы там лучше, и вообще не знаю, что мне следовало делать.
Я поставила рюкзак у изголовья и растянулась на спине. Дым от сигареты поднимался прямо к потолку. Я немного задерживала его во рту, а потом выдувала что было силы. Примерно после пяти таких затяжек голова у меня так закружилась, что мне казалось, будто вся комната и я вместе с нею кружимся, как карусель. А потом меня осенила идея. Навязчивая идея, которая приостановила движение дыма и заставила меня собраться. «А что, если разыскать Якоба — Эниуса-Диоклециана?» — сказала я себе. Он жил в нижней части города, и я знала наверняка, что у него был телефон. Я могла бы передать ему привет от К. М. Д. и так далее.
Я встала с постели, но плохо соображала из–за выкуренной сигареты и потому не сразу вышла из комнаты, а немного постояла у окна, хотя на кухне ничего не было видно. А потом я открыла дверь, прошла через серую веранду, через спальню воспитанниц и наконец оказалась на улице. Я никого не встретила, возможно, все были заняты едой. Ели суп с мясом, пожертвованным батальону городской пехоты.