Ответом несогласных с линией радикалов (последшЪс проректор университета связывал с эсерами и социал–демократами) стала контрпрокламация, обвинившая Коалиционный совет в безответственной игре в большую политику. «Чего ожидает от нас русский народ: политической борьбы, эффектных выступлений? — вопрошали умеренные и сами же отвечали: Нет, он в нашем лице ждет полезных работников. Для политической борьбы есть тысячи людей во всеоружии науки и знания жизни. Мы же будем готовиться к упорному труду на столь обширной и необработанной ниве. Народ требует этого от нас и имеет на это право. Всем дорога свобода науки, всем дорога родина, у всех болит сердце за ее долю. Так будем же готовиться упорным трудом к служению ей, к сеянию разумного, доброго, вечного! Забастовка — помеха этому. Итак, долой забастовку! Да здравствует наука и труд!». Близкая по духу прокламация хранится в делах департамента полиции. «Хорошо говорить о забастовке человеку, который от этого ничего не теряет…, но много ли среди нас таких, — читаем в ней. — Что даст это русскому народу, о благе которого мы все так любим кричать, но для блага которого мы взамен затрачиваемых им на нас грошей, кроме трескучих фраз и эффектных выступлений, ничего не делаем… Мы не забастуем»62.
Важной и, надо признать, нелегкой проблемой является реконструкция расстановки сил в событиях 1911 г. Коалиционный совет называл тех, кто прикрывается «мнимой идейной ширмой якобы любви к аауке и труду», «ничтожной кучкой». Активных противников забастовки, по всей видимости, действительно насчитывалось немного. Один из них писал о «горсточке академистов», оказавшей, впрочем, решающее влияние на «беспартийную группу»: «кто знает, не будь и у нас академистов, забастовка, пожалуй, и прошла бы»63. Беспартийные, бесспорно, составляли, абсолютное большинство варшавского студенчества. Определенная их часть придерживалась левых взглядов, была известна полиции еще во время обучения в семинарии и успела объединиться в Варшаве в радикальные группы. Однако в численном отношении преобладала молодежь с достаточно расплывчатыми убеждениями, которая реагировала на происходящее скорее эмоционально, чем политически осознанно. Примером подобных настроений может служить перлюстрированное полицией письмо в Петербург. «Нынешний год идет довольно интересно…, даже моментами захватывает, — говорится в нем. — Я тоже не верю в победу, но считаю выступление необходимым… Вероятно, придется вылететь к чертям. Но и это сейчас неважно. Лишь бы было дружно, грандиозно и настойчиво»64. Эта юношеская тяга к грандиозному в начальный период нового общественного подъема в стране объясняет многое в поведении семинаристов. Весьма значительную, на наш взгляд, часть беспартийного студенчества составляли те, в чьей позиции решающую роль играли образовательно–профессиональные установки. Их не следует отождествлять с идейными черносотенцами или считать беспринципными карьеристами, как это делали инициаторы университетских беспорядков, а вслед за ними и некоторые исследователи. Интересно заметить, что разнообразная гамма жизненных приоритетов обнаруживается при большой однородности социального состава варшавского студенчества.
События в университете получили драматическое развитие. На короткой сходке в студенческой чайной, во время которой студент–филолог 2‑го курса И. Павлов провозгласил здравицу в честь революции, 200–300 собравшихся объявили забастовку, затем состоялись пикетирование аудиторий для противодействия штрейкбрехерам, две попытки «химической обструкции», вызов полиции и арест свыше ста студентов 65. Среди признанных активными участниками беспорядков подавляющее большинство носило русские фамилии. Подшитые в пухлое дело прошения исключенных и их родителей о восстановлении в университете дают уникальный по своей человеческой пронзительности портрет студентов–семинаристов. В прошениях, конечно, отсутствуют признания в революционных симпатиях, зато отразились материальное положение, климат в семьях, жизненные ориентиры и — как равнодействующая всего этого — значение для поповичей высшего образования.
«Я должен потерять то, к чему стремился всю жизнь, что являлось единственною целью моего существования, — писал Б. Кириллов из Мариуполя. — Неужели я, проучившись 12 лет в духовных учебных заведениях, окончив духовную семинарию, не имея прав для поступления в другие университеты, не имея средств, неужели я, 24 лет поступив в университет, стал бы сочувствовать волнениям, тормозящим ход занятий, и тем самым добиваться увольнения себя из университета. Мое материальное положение, когда я не только не получал из дому средств, но сам посылал туда из своих скудных заработков, могло родить и воспитать у меня только одну мысль — скорее окончить образование». «Я ввиду совершенной материальной необеспеченности дорожу каждым потерянным днем», — вторил ему Н. Никольский из Вологодской губернии 66. «Любовь моя к наукам и университету, — писал выпускник тверской семинарии К. Малеин, — еще усиливалась желанием помочь впоследствии своей семье, материально крайне необеспеченной; я не имею отца, а мать, семь братьев и две сестры имели надежду на мою помощь». Сын священника из Челябинска В. Тресвятский сообщал в Варшаву о том, что его призывают на военную службу, а через три года его пожилой и обремененный большим семейством отец у^ке не сможет ему помогать: «двери университета для меня закрою*ся навсегда». Из прошений, между прочим, видно, на какие жертвы шло духовенство, чтобы дать своим детям светское образование. Один сельский батюшка из Самарской губернии, например, определив в высшую школу четверых из девятерых своих детей, изыскивал средства для отправки в Варшаву книг. Исключение из \университета сыновей было для родителей ударом сокрушительной^ силы. «Всю жизнь ждали старики от меня поддержки, а я выгнанный, без определенных занятий студент, — писал уже цитировавшийся выше Кириллов. — Наказание выше моих сил». «Отчаянность моего положения, — признавался Д. Воронович из Могилевской губернии, — усиливается еще страданиями моей матери–старухи, вдовы псаломщика, для которой я был единственная надежда»67.
Итак, за студентами–поповичами стояла полная нужды и унижений жизнь русского духовенства, описанная Чеховым в рассказе с красноречивым названием «Кошмар» и заставлявшая выходца из церковных низов Евлогия Холмского оправдывать (!) леворадикальные настроения семинаристов. «В семинариях революционная настроенность молодежи, — писал он, — развивалась из ощущений социальной несправедливости, воспринятых в детстве. Забитость, униженное положение отцов сказывались бунтарским протестом в детях». «В семинарию, — свидетельствовал другой архиерей, описывая ситуацию начала века, — шли совсем не для того, чтобы потом служить в церкви, а потому, что это был более дешевый способ обучения детей духовенства… Ученики их, по окончании семинарии, в огромном большинстве уходили по разным мирским дорогам: в университеты, в разные институты, в учителя, в чиновники и только 10–15 процентов шли в пастыри. И, конечно, таким семинаристам не очещ> нравились многие духовные порядки…»68. «Бунтарский протест» действительно имел место, составляя один полюс русского студенчества Варшавы.
Был и другой — дающий основание видеть в семинаристах посланцев великодержавной реакции. Еще в феврале 1904 г., когда города Царства Польского впервые стали свидетелями русских патриотических манифестаций, зайетную роль в них играли студенты 69. Осенью 1910 г. в Ново — Александрийском институте сельского хозяйства и лесоводства (г. Пулавы Люблинской губернии) была предпринята попытка основать отделение черносотенной организации «Сильвания». Правда, сочувствовавшие ее направлению студенты, преимущественно дети обеспеченных родителей, столкнулись с решительным отпором основной массы учащихся и, по совету директора института, отказались от своего замысла 70.
В «палате» зарегистрированного в 1912 г. варшавского отдела Русского народного союза имени Михаила Архангела пост секретаря занимал студент университета Севериан Климюк. Менее чем через год он вырос до товарища председателя палаты и привлек в нее своего младшего брата Филиппа, также студента. Братья–черносотенцы были детьми сельского псаломщика из Люблинской губернии, воспитанниками холмской духовной семинарии 71. Последняя отличалась от других подобных учебных заведений Империи не только своей малочисленностью, нетипичными для них сословным происхождением и «европейским» обликом слушателей, но также правыми настроениями. Когда в октябрьские дни 1905 г. по улицам Холма проходила демонстрация учащихся светских образовательных заведений, у стен семинарии ее ждал решительный отпор. «Семинаристы с криком «Жидовские прихвостни!» плевали из окон на манифестантов, — вспоминал Евлогий. — Семинария была по духу «правая»… и явила пример преданности существующему государственному порядку. Будь это во Владимире (имеется в виду Вла–димир–на-Клязьме. — Л. Г.), семинаристы пошли бы впереди толпы»72. Неудивительно, что старший Климюк печатно давал антисемитское толкование университетским событиям 1911 г., схожее с секретными донесениями агента охранки, направленного наблюдать за бунтующими студентами 73. Возвращаясь к варшавской палате Союза Михаила Архангела, отметим, что остальные ее члены являлись служащими привислинских железных дорог, что опять–таки не случайность: накануне мировой войны правительство целенаправленно превращало пути сообщения в «артерии обрусения» польских губерний.