Нелегко ему досталась первая проба быть сыщиком. Ребенку пережить такой ужас! А потом смерть Бори…
Он тоже — как и все — очень любил этого кроткого, прелестного мальчика. Он так часто покрикивал на него за его постоянное «мне все равно», а под этим скрывалась лишь уступчивость и детский способ никому не навязывать своего желания или мнения. Теперь он обвиняет себя в смерти братишки. Для чего повел его с собой в то роковое утро?
А мама? Она, вероятно, тоже его обвиняет. Теперь так редко ласкает, а если и ласкает, то точно насилует себя, или будто не видит его, а как–то машинально. Бедная моя мама!..
Тоже вот и няня. Часто думает, что он крепко спит, а он только притворяется спящим и всегда слышит, как мама плачет в Бориной комнате. Тогда и он тоже начинает горько–горько плакать, уткнувши голову в подушку, чтобы даже няня не слышала и не знала. Она тогда молится. Припадет головой к полу и замрет. А он так и заснет в слезах.
Во сне видит Борю. Бежит будто он по дорожке сада, а в руке почти всегда зажато что–либо блестящее или пестрое. А кармашки его всегда были полны. Чего–чего только няня вечером из них не вынет: и камушки разноцветные, яркий цветок, граненое стеклышко, а то и просто лоскуток от какой–либо маминой работы.
Нельзя было отучить его от этого. И для чего мучили, запрещали? Зажмет, бывало, свое сокровище в ручонке, оглянется и бежит куда–нибудь подальше — только локоны золотистые развеваются. Забежит за дерево, а то и за кустик, и любуется блеском стеклышка, под лучами солнца его поверты вает. Смешной, милый, милый братик!..
— Коля! — вывел его из задумчивости Зенин. — Как тебе нравится эта шаль? — развернул и повесил на спинку кресла пеструю ткань.
— Ничего, хороша, — равнодушно произнес Коля. — Вот, если бы… — и осекся: нельзя напоминать маме.
Но Надежда Михайловна поняла. Слезы заблестели в уголках глаз. Усилием воли победила тоску.
— Коля, если бы повесить ее в саду, шелк, вероятно, выиграл бы на солнце?
— Не знаю, я никогда не обращал внимания на такие вещи.
— Припомни хорошенько, не такой ли лоскуток ты видел на кусте роз? — прямо поставил вопрос Зенин.
— Не помню. Мне тогда указал его… — Опять остановился. — Там было что–то пестрое, но я был занят другим и не обратил внимания.
— Но вы не брали его?
— Нет.
— Ты это хорошо помнишь?
— Хорошо.
Зенин тяжело вздохнул. Сложил шаль, встал и, извинившись за беспокойство перед Надеждой Михайловной, вышел.
«Сорвалось! — подумал он на улице. — Ведь эта шаль была бы главной уликой и явилась бы оправданием Брандта. Убил, очевидно, тот, кто воровал. Возле куста роз обнаружен глубокий, грубый след. Преступник, очевидно, оступился и оперся узлом на куст, воздушная ткань зацепилась за шипы, и большой кусок ее остался на розах. Но где ж этот кусок, где?!.. Кому понадобилось его снять и когда?! Бедный Брандт, неужели я окажусь бессильным не только поймать убийцу, но и оправдать невинного? А эта несчастная его мать! Умоляет заходить к ней, но с чем я пойду к ней, с чем?!
А этот гениальный следователь Зорин! Самомнительная тупица! «Порезанная рука и подходят следы». Вот именно «подходят». Тут слепой увидит, что был еще третий, который тянет правую ногу. Но убивал не он, а, несомненно, владелец грубых следов. Но что ж, в таком случае, делал там этот третий? И кого испугался убийца? Вот вопросы, от которых можно сойти с ума. Кнопп требует отчета. Ну что я ему скажу? Проклятое дело!»
Глава 17
Болтовня на кругу
Шесть часов вечера. Сейчас начнется музыка.
На кругу, в Борках, собирается публика. Дети, наряженные, как куклы, няни, бонны, гувернантки.
Все это авангард, группирующийся на детской площадке.
Вот три англичанки. Короткие пестрые юбки открывают большия, плоские ступни, лица длинные, зубы крупные и все три, как одна, некрасивые: фигуры вытянутые, держатся чопорно, на все окружающее смотрят пренебрежительно. Сели отдельно на самом удобном месте. Кругом себя разложили ридикюли и зонтики, чтобы близко никто не сел.
Полился английский характерный говор.
— Ишь расселись, куклы заморские, — покосилась на них толстая нянюшка.
— Они уж всегда так–то, — откликнулась другая. — Принцессы — не принцессы, а сиятельные княгини — это верно.
— И ведь никогда ни с кем не заговорят.
— Это уж где им.
— А может, не говорят потому, что по–нашему не умеют? — примирительно вступилась старушка.
— Да они не хотят. Всякая там французенка или немка, если ей что нужно, старается тебе как–нибудь объяснить, а эта заболтает по–своему, руками замашет перед самым твоим носом, голову задерет кверху да и пойдет, а ты понимай ее, как знаешь.
— Да что мы, барыни к ним должны подлаживаться, а не они к барыням. Вон средняя–то у наших соседей живет, так горничная рассказывала: чудит–чудит!
— Что ж она делает?
— Что? — Да перво–наперво в те две комнаты, где она да дети спят, никому ходить не велит. Убери, дескать, замкни, а ключ ей отдай.
— Что ж она, золото, что ли, там прячет?
— Какое золото! Просто куражится. Детей замучила. Прежде они по утрам с барыней да с барином чай кушали, а теперь овсяную похлебку, либо кашу какую.
— Ай–ай–ай! И едят?
— Плачут, а едят. Начинают привыкать, говорит. А по зимам комнаты, почитай, не велит топить, белье на мороз вывешивает, да всего и не перескажешь.
— Ай–ай–ай, вот мучительница! И для чего только господа их выписывают?
— Для форсу, я так думаю, больше.
— У наших старшеньких французинка. Ну, эта ничего, над детьми не издевается. Все это — тру–ля- ля, да ля–ля–ля, а сама хвостом виль–виль. Сынку–то старшему голову кружит, а барыня–то и не догадывается.
— Где им! — засмеялась другая. — У нашей–то муж с мамзелью амуры завел, и то сама не видит. А нам–то смех, иной раз животики надорвешь, глядя, как он ее околпачивает!
— Ну, и сами–то барыни, небось, в долгу не остаются, так ли мужьям рога насаживают, — откликнулась третья. —
Поглядите у Батюшкиных, сам и сама белобрысые, а Бобочка–то черненький, как жук, да и личиком похож на мусью, что у них в прошлом году барышень старшеньких музыке обучал.
— Светопреставление скоро! — вздохнула старушка, забрала своих скромно, но чистенько одетых деток и отошла с ними подальше от назидательных разговоров.
Вот появляются и мамаши.
Идут молодые дамы одни и с мужьями. Легкомысленно веселые с кавалерами, а степенные мамаши с дочками на выдачу замуж.
Почти все разодеты по последней моде. Шляпы, перчатки, туфельки, зонтики, сумочки — все по картинке.
Занимают места перед эстрадой, делают вид, что слушают музыку, а главное, что ее понимают, сами же незаметно осматривают туалеты друг друга.
Жутко за мужа, у которого жена окажется проще или не так модно одета. Придется ему провести не один неприятный час.
— Посмотри, душечка, — шепчет дочке одна мамаша, — Агатова свою Лизу как чучело огородное разрядила.
— О, мама, Лиза не теряет и не выиграет от костюма.
— Однако, за ней кавалеры увиваются.
— Кокетка, вертушка и кривляка.
— Ну, милая, мужчинам это нравится. Я давно тебе говорю.
— А я говорю, мама, что требую от будущего мужа оценки моего ума и развития.
— Смотри, не останься в старых девах с умом–то. По опыту говорю тебе: мужчины любят, чтобы барышня жеманилась, глазки им строила, охи да ахи разводила.
— Ш–ш–ш… — зашипели на них соседи.
— Заговори с своим соседом, Софи, — толкнула другая мамаша свою дочку. — Это молодой профессор и неженатый — я уж узнала. Но только придумай что–нибудь чувствительное, а главное, умное. Профессор не офицер, чтобы болтать с ним всякий вздор. Будет уж с меня этой военщины, — все бедняки и приданого ищут.
Дочка покосилась на профессора. Ничего, не дурак. Уронила сумочку…
Поднял.
Поблагодарила самой очаровательной из своих улыбок, мило опустила глазки и томно прошептала: