— Вся идея принадлежала мне, — начал Рудский. — Это я, по совершенно невероятной случайности узнал о том, почему погиб мой сын и кто в этом виноват. Поначалу я пытался с этим согласиться, рационализировать, ведь, в конце концов, я получивший образование психолог, время, проведенное мною в супервизиях,[143] складывается уже в годы. Но я не мог — не мог. Потом хотел его попросту убить — пойти, стрельнуть, забыть. Только такое было бы слишком простым. Моего сына пытали два дня, а эта сволочь должна была умереть в долю секунды? Невозможно! Я размышлял об этом долго, очень долго. Как сделать так, чтобы он страдал. Чтобы страдал так, чтобы в конце сам решился о собственной смерти, будучи не в состоянии вынести боль. Так я придумал ту психотерапию. Я понимал, что она может и не удаться, что Теляк не покончит с собой, что он может попросту вернуться домой, как будто бы ничего не произошло. И я соглашался с этим. Соглашался на это, поскольку знал, что после этой терапии он и так всегда будет страдать.
Той ночью я не мог заснуть. Я ходил по своей комнате и раздумывал: Так как? Уже все? Проглотил он уже порошки? Заснул уже? Уже умер? В конце концов, я вышел в коридор, прокрался под двери. Было тихо. Я наслаждался этой тишиной, как вдруг услышал шум спускаемой воды, и из туалета в конце коридора вышел Теляк. Он был очень бледен, но, вне всякого сомнения, совершенно живой. В костюме, в туфлях, готовый выйти. Он сморщил брови, когда увидел меня, спросил, что я делаю под его дверью. Я солгал, что беспокоился о нем. Это он не прокомментировал, лишь сказал, что прекращает терапию и валит их этого ёбаного бардака как можно дальше — прошу прощения, но это цитата.
И вошел в комнату за чемоданом. Я понятия не имел, что делать. Мало того, что он был жив, так вовсе не казался умирающим от боли и вины. С этого гада все стекало, словно с гуся. Я пошел в кухню, чтобы напиться воды, успокоиться, увидел этот вертел… дальше уже почти ничего не помню, мозг не пропускает подобных картин. Я пошел в зал, а он был там. Наверное, я хотел ему пояснить, зачем это делаю и кто я на самом деле, но когда увидел это ненавистное лицо, этот циничный блеск в глазах, эту издевательскую усмешечку… И тогда я просто ударил. Прости меня, Боже, за то, что я сделал. Прости меня, но я не чувствую себя виноватым. Прости меня, Ядзя, за то, что я убил отца твоих детей, и не обращая внимания на то, кем он был.
Цезарий Рудский — а может, скорее, Влодзимеж Сосновский — театральным жестом скрыл лицо в ладонях. В этот момент в помещении должна повиснуть тишина, настолько плотная, что ее можно было бы порезать на кусочки и нанизать на вертел, только ведь это был самый центр города. По Лазенковской проехал старенький «малюх», разболтанный икарус с грохотом остановился на остановке возле костёла, как всегда шумела Вислострада, стучали чьи-то каблуки, плакал ребенок, которого ругала мать, но Теодор Шацкий и так услышал, что в его голове все заскочило на свое место. Совесть человека и совесть прокурора, подумал он, заколебался — но всего лишь на миллисекунду — и кивнул Кузнецову, который поднялся и выключил камеру. Затем он вышел и вернулся в компании двух полицейских, которые вывели Рудского.
Несмотря ни на что — без наручников.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
понедельник, 18 июля 2005 года
Международный День Судов и Прокуратуры. За границей суд в Белграде приговорил к лишению свободы на 40 лет знаменитого «Легию» за убийство президента Сербии в 2000 году.[144] Саддам, в конце концов, был формально обвинен, пока что в уничтожении шиитского поселени в 1982 году. Роман Поланский из Парижа давал показания лондонскому суду по делу против «Вэнити Фейр», так как в журнале было написано, будто бы сразу же после трагической смерти своей жены, Шэрон Тейт,[145] он пытался соблазнить королеву красоты Швеции. В Польше суд во Вроцлаве запретил некоему издательству печатать «Mein Kampf», а белостоцкая прокуратура обвинила Александру Якубовскую[146] в подделке проекта закона о средствах массовой информации. В Варшаве прокурор потребовал пожизненное заключение для бывшей продавщицы, обвиняемой в загадочном убийстве в магазине «Ультимо». Адвокат требует полного снятия всех обвинений. Помимо того, на улице Ставки была открыта памятная табличка в честь солдат АК, которые в первые же часы Восстания освободили 50 евреев, а «Захента»[147] решила рекламировать себя конфетами, которые можно будет приобрести в продуктовых магазинах. Дворец Культуры и Науки готовится к большому празднеству — 22 июля ему исполнится 50 лет. На улице 25 градусов, без осадков, практически безоблачно.
1
Было начало четвертого вечера. Прокурор Теодор Шацкий сидел в своем кабинете и наслаждался тишиной, воцарившейся в тот самый момент, когда его соседка по кабинету улетучилась с работы, чтобы идти с ребенком к аллергологу. Сам он ее ухода комментировать не стал. Уход коллеги означал, что ему больше не придется слушать голос Кэти Мелуа, сочащийся из ее компьютера («Думаю, тебе же не мешает, когда вот так тихонечко играет?») и телефонных разговоров, которые она вела с матерью («Тогда скажи, что за восемьсот злотых ты и сама можешь выбить эти золотые буквы у папы на памятнике. Так им и скажи! Грабители, кладбищенские гиены!»).
Ровно месяц назад Цезария Рудского полиция вывела из монастыря на Лазенковской. Несколькими днями позднее Шацкий допросил его в «следствии против Цезария Рудского». Терапевт слово в слово повторил то, что сказал перед камерой в небольшом зале комплекса, прокурор все это тщательно запротоколировал, делая вид, что принимает все за добрую монету. Но ему пришлось спросить, почему Рудский был настолько уверен в вине Теляка. Что он знает о кулисах убийства собственного сына?
— Как я уже говорил ранее, то был случай, одно из тысяч непонятных стечений обстоятельств, с которыми мы встречаемся ежедневно, — говорил в зале для допросов учреждения предварительного заключения на Раковецкой Рудский, одетый в бежевый тюремный комбинезон. Он выглядел будто столетний старец, от его гордой фигуры и пронзительного взгляда не осталось и следа. — Я вел терапию больного раком костей мужчины, уже в терминальном состоянии, месяца черз три он скончался. Человек он был бедный, из низов общества, я принял его бесплатно, только для того, чтобы оказать услугу приятелю из Института онкологии. Тот мужчина хотел кому-нибудь исповедаться. Преступник, можно сказать, медкий, настолько мелкий и осторожный, что за решетку никогда не попадал. И на его совести был только один грех — он принимал участие в убийстве моего сына. Возможно, непосредственно во всем он и не участвовал, но это он вместе с убийцей вломился в нашу квартиру, был свидетелем пыток и убийства. Так он весь дрожал от испуга, утверждал, будто бы им заплатили только для того, чтобы попугать и побить, но под конец его «шеф» посчитал, что Камиля следует убрать, «на всякий случай». Для меня это был шок. Я совершенно расклеился перед этим бандитом, сказал, кто я такой, вместе мы рыдали часами. Он обещал мне помочь найти «заказчика». Он его очень тщательно описал, описал все обстоятельства их встреч, все из разговоры. Он сказал, что речь могла идти о женщине, у заказчика как-то раз вырвалось, что «вот теперь у меня к ней никаких преград не будет». Я сразу же подумал про Ядзю — Камиль был в нее ужасно влюблен, хотя она и была старше него на несколько лет. Я нашел ее, к тому же сделал снимок Теляка. Несчастный воришка узнал его на все сто процентов.
Теодор Шацкий, не мигнув глазом, тщательно внес в протокол ложь подозреваемого. Тот подписал признания, не выдав себя даже малейшей гримасой. Оба знали, что грозит их семьям в случае выявления правды — но прежде всего, в случае начала следствия. Но под конец Теодор Шацкий рассказал пожилому терапевту, что знает о работе Хенрика Теляка в коммунистических службах безопасности, о «департаменте смерти», о до сих пор действующих структурах гэбистов. И попросил рассказать правду.