Пока ты придешь, мама, я стану скисшим молоком в треснутом стакане.
Поев, кошка довольно зевает, отрыгивает, облизывает мордочку, проводит по усам передними лапками, слышится звук, похожий на вздох.
— Так-так. С тобой-то что?
Снова зевнув, кошка смотрит на Альму пустыми глазами, Альма тоже встает и направляется в гостиную. Для чтения она опускается на оттоманку. Однако ее хватает только на пару страниц, после чего она тоже засыпает на час, слава богу и к сожалению. К сожалению — потому что она лучше потратила бы это время на что-то, что доставляет ей радость. Слава богу — потому что, проснувшись, она чувствует себя отдохнувшей и не такой разбитой.
Альма встает, потягивается. Раздвинув шторы на окне, она снова берет в руки книгу, быстро продвигается вперед, тридцать, сорок страниц, пока не натыкается на место, где речь идет о прощении (я ни на кого не таю обиды, прощение — это чистящее средство универсума, против прощения все другое бессильно, ну-ну). Поездка Рихарда в Гаштайн упорно вклинивается между строк, и хотя Альма, продолжая читать, упорно борется с этим, она уже не может снова подхватить нить повествования. Через некоторое время буквы начинают прыгать и кружиться у нее перед глазами, и она решает положить символический конец гаштайнскому инциденту, снеся на чердак письма Рихарда и Несси. Она говорит себе: зачем обременять себя такими вещами, это ничего не даст, все прошло. В 1952 году они с Рихардом совместно пришли к выводу, что фрау Цирер из всех кандидаток больше всех подходит на должность секретарши. Жаль только, что этот выбор оказался таким неудачным для Альмы. Но грустит ли она по этому поводу сейчас или не грустит, затаила ли она обиду или нет, это не изменит ничего в том, что было между Рихардом и фрау Цирер, и, напротив, это очень сильно повлияет на то, как Альма будет чувствовать себя сейчас, думая о Рихарде и фрау Цирер.
Альма находит в подвале картонную коробку среднего размера и несет ее в кабинет Рихарда. Это помещение в основном осталось таким, каким его покинул Рихард, с его когда-то начатыми и так и не законченными заметками на письменном столе, с пишущей машинкой, в которую вставлен чистый лист, изогнутый валиком, а перед ней, на белесом пятне, где поверхность стола истерлась, лежит одна из многочисленных перьевых ручек, подаренных Рихарду за время его службы. На стене висит вставленная в рамку фотография Рихарда и семьи Хрущевых на плотине в Капруне. Снимки гидроузлов на Дунае. И между книжной полкой и шкафом для документов — карта их маленькой республики, которая имеет форму куриной ножки. Из ящиков стола и шкафов тянет пролитыми чернилами, раскрошившимися цветными и простыми карандашами, канцелярскими скрепками, медленно ржавеющими навстречу будущему. Открывая четвертый ящик, Альма находит — в который уже раз? — письма от Несси и Херманна, милых родственничков. Не просматривая их в очередной раз, Альма швыряет всю пачку в коробку, вдобавок, чтобы уж не зря трудиться, она отправляет туда же прочие разные письма, адресованные Рихарду, и несколько папок. Прижав коробку к груди, она медленно поднимается по лестнице под самую крышу, куда она не забиралась с начала лета. Тяжелый воздух, гнетущая тишина встречают ее плотной стеной, тепло и влажно, слышится только легкое поскрипывание деревянных балок, подслушиваемое мышами из матрацев, набитых соломой. Альма помнит еще запах чердака, полностью освобожденного от хлама в условиях военного времени, и излучаемое досками, будто шероховатое, тепло, царившее там добрых полгода, и так отличавшееся от тепла веранды или пчелиного домика (где темное дерево пахнет на солнце всегда немного паленым). Она помнит, как Отто, образцовый член гитлерюгенда, цвет нации, строго и по-деловому инструктировал ее, как правильно обращаться с брандспойтом и ведром с песком. Она помнит, как Петер на последнем лестничном пролете уронил боковую стенку разобранного бидермайерского шкафа и, не сказав ни слова, пулей вылетел из дома, после того как они с Рихардом полдня не могли найти общего языка ни по поводу способа переноса мебели, ни по поводу мировой политики безопасности. Она помнит. Помнит. Сплошь такие вот истории. Она ставит коробку на узкую кровать за лестничными перилами, поверх нескольких других коробок, покоящихся на больших размеров папке, наполненной (чем-чем-чем?) уродливыми охотничьими эстампами и французскими модными журналами, оставшимися от родителей Рихарда. В одних местах вещи разложены по порядку, в других же царит невообразимый кавардак, будто некоторые углы ведут пассивное существование, а некоторые еще активны: открытые чемоданы, шаткие пирамиды из коробок, свернутые рулонами ковры, коньки (хрупкие, будто из папье-маше), на крючках — ранцы, словно приготовленные к школе, коробки со школьными тетрадями (десять сложноподчиненных предложений с союзом что), санки (или то, что когда-то было санками), старые перины со свалявшимся пухом, армейское одеяло времен вермахта, банки из-под кофе («Арабика», «Майнль»), коробки из-под печенья («Хеберляйн», «Хеллер») с неизвестным содержимым (почтовые марки с писем? оторвавшиеся пуговицы?) и пыль, на всем пыль, словно тугой перевязочный материал, хлам этот будто сломанная нога Рихарда, а пылевой бандаж оберегает его от болезненного груза времени. Кажется, что вместе с влагой из предметов постепенно выдавливается и их значение. Куда ни посмотри, составленные и сложенные вещи слеживаются и склеиваются в некую субстанцию, материю, которая, как отстойник, смешивает поколения, лепит из них насыщенную, давшую усадку, обесцветившуюся историю семьи.
Альма прокладывает себе путь между мебелью и хламом, мимо детской педальной машины Отто к выходящему на западную сторону окну и открывает его, чтобы впустить свежий воздух. Когда она пытается закрепить левую створку, из стены вываливается болт, на котором держится кольцо. Альма думает: да, правильно, такое уже было, у нас такое частенько случалось. Летом. Она поднимает болт, вкручивает его как может в расшатавшееся гнездо, потом цепляет крючок за кольцо, щелчком выбивает сухие останки мух и мышиный помет из щелей рамы, сильно потрескавшейся за долгие годы, и выглядывает наружу, всматривается поверх садов и домов в сгущающиеся над землей сумерки. Порыв ветра, гуляющего по венской долине, шевелит сухую листву на деревьях, наполовину вырисовывающуюся в блеклом свете, наполовину исчезающую в темноте. Над зоопарком Лайнца собираются густые облака, кучевые и слоистые, с шапкой сверху и кисточками на брюхе. Небо на этом участке полностью затянуто, под ним — плотная тень. Пестрая листва деревьев почти уже не видна из-под нее. Тучи наплывают, ленивые и тяжелые, словно привлеченные приглашающим взглядом Альмы. Скоро и верхушки и коньки крыш, которые еще виднеются вдалеке, сольются с мрачным фоном и растают в нем.
Альма ждет со скрещенными на груди руками и высматривает. Она не знает кого и что.
Тогда, чуть позже полуночи, когда Ингрид пришла и разбудила ее, потому что кто-то постучал в дверь и Ингрид испугалась, это был Отто, который не мог проникнуть внутрь. Ингрид заперла двери на все замки. Последняя ночь Отто в родном доме, перед тем как он вновь отправился на строительство баррикад и добровольно присоединился к одной из боевых групп. Два года назад он еще писал письма из палаточного лагеря гребцов на каноэ. На бумаге с музицирующими ангелами. Ангелов он срисовал откуда-то через кальку и раскрасил акварелью.
Комментарии излишни.
Ибо Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих. / На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею. / На аспида и василиска наступишь; попирать будешь льва и дракона (Псалом 90,11–13).
Истинно и правдиво.
Да?
Еще раз?
Быть такого не может.
Нерешительно Альма отворачивается от окна. Она идет к двери, затворяет ее за собой, уносит с собой думы о детях, спускается вниз по лестнице, тихо, будто вслушиваясь во что-то, внимая другому голосу. Ее правая рука скользит по отполированному (протертому до дыр?) тысячами прикосновений детских ладошек, взрослых рук пушечному ядру, которому, по расчетам Отто, потребовалось бы двадцать семь с половиной часов, чтобы на боевой скорости облететь экватор (эту задачку ему пришлось решить для школы в качестве наказания). Она на мгновение замирает. Задумчиво. Удивленно. Складка между бровей. Она разглаживает на боках платье. Вдруг она чувствует, как пуст дом, совсем не так, как вначале: Отто и Ингрид, часто ее мать, и Рихард, который радовался, когда приходило много гостей. Из пяти человек, которые жили здесь, осталась она одна. Она кивает, медленно, несколько раз. Потом идет вниз по лестнице, в подвал, и достает из большого холодильного шкафа часть лучших припасов, которые она попридержала для гостей, а теперь медленно поедает их сама, потому что больше не хочет никаких визитов. Она складывает запасы в кухне, чтобы оттаяли. Оттуда заворачивает в гостиную и включает телевизор в надежде услышать добрые вести о соседях на Востоке. Однако монотонность новостных сообщений, абсолютно безучастных, на этот раз особенно глубоко потрясает ее. Не досмотрев программу новостей, она переключает на другой канал, где идет какая-то невинная чепуха с комиком Фрицем Экхардом. Но этот китч тоже выше ее сил, а документальный фильм о возникновении жизни оказывается ей не по зубам, хотя тема эта ей интересна. В нем рассказывается о цепочках аминокислот, которые скручиваются в спирали и в определенном порядке присоединяются друг за другом. И все же, как из этого возникает жизнь, остается ей неведомо. Она выключает телевизор, немного разочарованно. Берет книгу про аутсайдера, которая прошлой ночью упала с полки, посмотрим, может быть, удастся с ее помощью узнать что-нибудь о Рихарде. Но и здесь — одно разочарование. Уже на первой странице она спотыкается о множество незнакомых слов, не встречающихся в их англо-немецком разговорнике. Так, несолоно хлебавши, она ставит книгу обратно на полку. Идет назад к дивану, ложится, поворачивает лицо к большому окну, ноги слегка подогнуты, колено к колену, щиколотки плотно прижаты. В этом положении Альма прислушивается к хорошо знакомым звукам дома, мирно, спокойно, терпеливо лежит она так, одинокая, но не в неприятном смысле слова, то есть не то чтобы одинокая, а просто одна. Возможно, удрученная, да, немного подавленная, потому что способность к познанию нового ослабла и у нее. Часто, когда, несмотря на постоянно увеличивающиеся в своем количестве упражнения в искусстве отхода от дел и сбережения сил, она уже ранним вечером ни на что не годна и ощущает только потребность ни о чем не думать и тихо лежать, она говорит себе: «Это снова был не мой день, но он должен скоро наступить». Она и сейчас говорит это себе: «Это снова был не мой день, но он скоро наступит». Одновременно с этим она без горечи признает, насколько бессмысленно ее желание, потому что этот день не может наступить, она и не могла бы знать, как и когда. Так и лежит она, не ожидая ничего, пристально всматриваясь внутрь себя, не чувствуя себя ни счастливой, ни несчастной, не в состоянии заснуть, и ей кажется, что комната покачивается вокруг нее, где-то далеко от нее. Порывы ветра набрасываются на окна, неплотно прилегающее стекло тихо дребезжит, через четверть часа на дом обрушивается ливень. Альма прислушивается к звукам извне, ее сердце колотится, щеки горят, она слышит, как хлещет дождь и булькает вода, а затем приглушенные раскаты грома, которые накладываются поверх прочих звуков. Эти раскаты заставляют ее встать, выключить лампу под потолком и через высокое окно взглянуть в сад, на ульи и деревья, упирающиеся в небо своими кронами, черное на черном. Там, наверху, ни единого проблеска света. Альма думает: хоть бы не затопило веранду, как в прошлый сильный ливень, этого ей еще не хватало. Она вызывала трех специалистов, и никто не мог посоветовать ничего, кроме капитального ремонта дома. Но для кого? Для меня? Для меня не стоит, ту пару лет, что я еще проживу, дом продержится, а потом пусть другие о нем позаботятся. И третий эксперт поддержал ее в этом. Он посоветовал ей лучше ничего не трогать, пока совсем не станет худо, от снега, обледенения и жары едва ли найдется по-настоящему хороший материал (посмотрите, как трескаются дороги от мороза). С тех пор Альма опасается, что однажды наступит тот день, когда будет уже совсем худо. А в остальном, по ее мнению, дом еще должен послужить, большего от него и не требуется.