– Марти? – позвал Тед отца.
Тот появился из-за угла в старом темно-бордовом халате нараспашку, и Тед увидел на нем белые трусы в обтяжку, до того старые и заношенные, что точнее их было бы назвать серыми в обвиску.
– Тедди, ты приехал, – сказал отец, и всамделишные удивление и благодарность его тона обезоружили и тронули Теда – до комка в горле. Марти приковылял и обнял его.
Пахло от Марти ужасно. Тед поперхнулся, но удержался и скрыл это; чувствовал, что вляпался, без всякой своей воли, не у себя дома. Руки у него висели вдоль боков.
– Обними меня, педик, – прошептал Марти шутейно-любовным тоном Теду на ухо. Тед обхватил отца поперек туловища до того щуплого, что ему показалось, будто он обнимает ребенка или костюм на вешалке. – От тебя пахнет. Травкой.
– А от тебя – дерьмом каким-то.
– Не дави так, – сказал Марти. – Ты меня пытаешься обнять, отыметь или убить?
– А, ну да, ровно так я и представлял наше воссоединение.
Марти разомкнул объятия.
– Ты мне, похоже, что-то сломал нах. Давай помогу с сумками, – добавил он. – Полиэтиленовыми.
Тед отозвался:
– Я за вторичное использование.
Они пошли на второй этаж, Марти не раз останавливался перевести дух. Через несколько ступенек упер руки в колени и склонил голову. Теду привиделся образ: у старика легкие по объему – как два пустых конверта, и помещается в них по листку воздуха. Такие они сплющенные и липкие.
– Надо мне поставить подъемник, как для старых пердунов. Кстати, если примусь всерьез толковать про такой подъемник для старых пердунов, пристрели меня в голову. – Они постепенно подбирались к старой Тедовой комнате – здесь он жил, когда был маленький. Идти быстрее отца Теду не хотелось. Движение их было таким спотыкучим, что он не был уверен, идут они или стоят. Дал Марти открыть перед ним дверь в бывшую детскую. – Номер для молодоженов, – произнес Марти и протянул ладонь, как за чаевыми.
– Да. Да. Вот где никогда не случалось волшебство, – сказал Тед и вошел в маленький прямоугольник, что был миром, в котором он вырос.
13
Клише нетронутых детских комнат в кино и телике – условное обозначение родителя, не желающего, чтобы его ребенок взрослел, или ребенка, что отказывается взрослеть, или родителя, оплакивающего мертвого ребенка. Привет от мисс Хэвишем[94], только без полового подтекста. Если б Тед был с собою сверхсуров – сказал бы, что комната осталась почти такой же, какой он запомнил ее, отбывая в Коламбию, потому что его отец оплакивал смерть того, кем Тед, по его мнению, мог бы стать. Но, вероятно, столько сентиментальности приписывать Марти не стоило. Вернее предположить, что Марти было до усеру лень, да и хозяин из него паршивый. Все четыре этажа дома за последние десять или пятнадцать лет практически не изменились, меж тем жизнь, которую проживал Марти, схлопывалась сама в себе географически, и пространство, которое он действительно населял, неуклонно сужалось, пока не свелось к гостиной внизу да кухне и ванной. Вселенная в целом непрерывно расширялась, а вселенная Марти постоянно сжималась, солнце в ее сердцевине теряло связь с другими планетами и комнатами, и все стремилось сойтись в одной комнате, в точку, в черную дыру, в смерть.
– Пошел бы принял душ, Марти, ты смердишь.
– Спасибо за совет, сынок. Предоставлю-ка я тебя волнам памяти о твоих зеленых деньках, – сказал Марти. – Ах, если бы стены могли говорить.
– Я бы попросил их нахер заткнуться.
Марти убрел, Тед остался один. Он словно примерз к полу – глядел на свою односпальную кровать, простыни, наволочки и покрывало, все с символикой «Янки». Виниловые альбомы на полках – долгоиграющие и сорокапятки. Взял одну – «(Я твой личный) Мишка Тедди». Элвис. Элвис, некоронованный король Америки, умер прошлым летом. Его смерть, по ощущениям, стала концом чего-то, но Тед не понимал чего. Чтоб он Элвиса сейчас слушал? Да ни в жисть. Но Тед его присутствие в комнате постигал. Пара альбомов Пэта Буна. «Любовные письма на песке». Свят-срат, стыдобища. Перри Комо. Джонни Мэтис. Годжи Грэнт? А еще альбом Сэма Кука[95]. Приемлемо. На стене над кроватью – плакат зари цветного кино, 1955 года, научно-фантастическая не-классика «Этот остров Земля». Тед не помнил, из иронии он это повесил или всерьез перся по китчевому подзаголовку: «Двое смертных в ловушке далекого космоса… бросают вызов неземным фуриям беззаконной планеты, сошедшей с ума!» Двое смертных в ловушке далекого квартала. Глядя на экспонаты в своей комнате, Тед почувствовал, что пытается расшифровать иероглифы. Он рос в 50-е, чего уж так строго с собой.
На волнах памяти Теда укачивало до блева, и потому он прошел к комоду, закинул в него то-се из привезенной в пакетах одежды, бросил в ванной умывальные принадлежности. Отвернул кран, подождал, пока вода из бурой не сделалась светло-коричневой, а потом и нью-йоркской прозрачной. Сунул голову в раковину, попил и рассмеялся, вспомнив, что где-то читал про кошерных евреев, будто им, чтобы пить городскую воду из-под крана, требуется особое разрешение раввина, потому что в этой воде живут микроскопические ракообразные, замаскированные креветки, водопроводное трефное.
Тед подошел к чулану повесить куртку – темно-синюю ветровку «Янки», полученную за так на работе, – и увидел свои старые футболки и кроссовки, чак-тейлоровские «конверсы», а в глубине кое-что из зимних и пляжных причиндалов: лыжные ботинки, всякое для ныряния. Тед нагнулся глянуть поближе и заметил стопку черно-белых толстых тетрадей. Поначалу он предпочитал писать в таких, на желтые блокноты перешел позже, и теперь они нарциссами заполонили всю его квартиру. Он вытащил несколько тетрадок и сел на край кровати. Ни дать ни взять поллоковские кляксы черного и белого, белый квадрат посередине – для подписи, черный корешок. Привычное внешне и по форме настолько, что кажется частью природы. По буквам на обложке становилось понятно, что тетрадки эти принадлежали юнцу. Поперек нескольких обложек значилось «Руки прочь!!!!!!!!», а еще «Под страхом смерти или чего похуже!!!!!!», «Если читаете это и вы – не тордор (написано неверно, отметил Тед – Тор-дор – с внезапной, почти невыносимой нежностью к юному себе: Тор-громовержец!) лф сплошелюбов, вам грозит адская ж#па – то есть вам лично!!!!!» Все в порядке, подумал Тед, я – Тордор-ловкий-флайбол-сплошелюбов, мне можно.
Почерк угловатый и крупноватый, рука одиннадцатилетнего мальчика. Каллиграфический эквивалент дотестостеронового фанфаронства. Взрыв рыбы-шара. Тед ловил таких, когда они ездили к родственникам в Восточный Излип. Тед удил морских окуней на мороженый гольян, бамбуковой удочкой с пластиковым поплавком, в проливе Лонг-Айленд. Куда чаще, чем окуня, вылавливал он рыбу-шар. Защищаться она могла, лишь надуваясь вдвое-втрое против нормального размера, чтобы показаться хищнику врагом по-страшнее. Другого оружия, кроме надува, у рыбки не было, подумал Тед, – как и у многих людей, шаров надутых. Тед снимал рыбу с крючка и гладил ее по брюху, отчего и возникал такой вот забавный отклик. В еду они не годились – неядовитым был только хвост. Яд – оружие получше, чем надувательство, думал Тед. Всего несколько секунд – и вот уж в руках у Теда живой шарик-рыба, штука из кислотных снов. До исполинских размеров не раздувались только кривые зубы и шипастая коричневатая морда. И Тед перекатывал этот живой мячик с ладони на ладонь, словно питчер, выбирающий, как бы половчее схватиться, гладкая шкурка рыбы натянута чуть ли не на разрыв, колючая поверхность на ощупь – как трехдневная отцова щетина по воскресеньям. Все равно что держать отца за щеку. Кое-кто из Тедовых друзей брал ножик и протыкал рыбок в точности как надувные шарики; некоторым мальчишкам казалось, что это умора – смотреть, как рыбка медленно истекает жизнью, долго умирает. Тед так не делал. Он размахивался и зашвыривал рыбу как можно дальше в воду. Рыбка плюхалась и еще какое-то время плавала надутая – от неуверенности, что угроза миновала. Юный Тед видел в этом что-то очень человечное и грустное – в потешном, но отчаянном бахвальстве даже после того, как все закончилось, хотя в те поры Тед не смог бы облечь это в слова. Опасности нет, но театральщина эта, надутое существо-мячик, пузом кверху, голова под водой, – все еще напоказ. И затем, когда несчастная рыба, осознав некую благоприятную перемену в условиях, известных лишь ей одной, как-то определяла, что пронесло, она комично сдувалась, тонула и уплывала прочь – а на следующий день вновь раздувалась и веселила садистскую человечью мелюзгу.