– Кто это?
– Я есмь сущий[83].
– Пучеглаз-морячок?
– Скорее Яхве, я бы сказал. Игру смотришь?
– Ага.
Они молча смотрели игру, каждый у себя дома. Марти жил в Бруклине, в доме, где Тед вырос. Парк-Слоуп. Бруклин, конечно, с 1898 года – часть Нью-Йорка, но на самом деле Нью-Йорк – это Манхэттен, а Бруклин – это Бруклин. У него даже свой акцент. Был для юного Теда в этом географическом апартеиде налет отщепенства и недостойности, и отчасти из-за него – и из-за всего, что с Манхэттеном было связано, – Теду там до сих пор было неуютно. 16 декабря 1960 года, когда ему было четырнадцать, над островом Стэйтен врезались друг в дружку и рухнули на Парк-Слоуп два самолета – «диси-8» Объединенных авиалиний, 84 человека на борту, и «Созвездие» «Ти-дабью-эй», 44 человека на борту. Тела несчастных из «ди-си-8» попадали на землю рядом с их домом, небо рыдало огнем, все погибли. Невообразимый, сверхъестественный кошмар. И с тех пор, с четырнадцати лет, Тед непроизвольно поглядывал с тревогой в небо над Бруклином. В Бруклине, как это чувствовал Тед, тучи валились на землю – буквально. На Манхэттене можно было стать круче тучи. Теду не жилось ни в том ни в другом пространстве, и потому он поселился в Бронксе.
Отец с сыном не беседовали много лет, но вот это было им по силам – смотреть игру в милях и районах друг от друга, сидеть в молчании, перемежавшемся редким хмыком или вопросом «Видал?», вдохновленными игрой. Такой вот, что ли, затейливый бессловесный ритуальный танец, какому учат друг друга мужчины из поколения в поколение. Он заменял настоящее общение, коего нет, но предполагал возможность разговора – или, по крайней мере, узаконивал разговор как концепцию. В нем ничего не было, но танец этот давал странную надежду. На площадку вышел шорт-стоп «Янки» Расселл Эрл «Брыки» Дент (урожденный О’Дей)[84]. Марти исторг звук презрения.
– Брыки Дент. Конец иннингу. Автоматический аут. Им бы девять таких Брыки Дентов. Парень не попадет и в пиньяту, даже если ее на болт ему привесить.
– А мне нравится Брыки Дент, – вступился Тед. – Хорошая перчатка. У шорт-стопа главное – ловить, наплевать, как он там с битой.
Брыки Дент пнул слоу-бол подающему. Тед слушал надсадное дыхание отца, и оно пугало сильнее, чем он готов был себе признаться. Тед снял с телевизора «фрисби», в которой отделял шишки от семян, прихватил папиросные бумажки «Биг Бамбу» и принялся одной рукой скручивать себе косяк. Будь он умельцем-ремесленником, глядеть на его проворство и мастерство – сплошной восторг. Скрутил себе тугую малютку. Прикурил.
– Хорошая игра, – сказал Тед.
– Ага.
– Ты ел?
– Ага.
«Красные носки» вышли к бите, и отец с сыном притихли, но слышали дыхание друг друга.
– Ризуто – единственный «Янки», какой мне нравился.
– А Косатка?
– Да он из оклендских «А»[85] на самом деле. Наемник.
«Носки» вывели на поле еще пару человек.
– Ты куришь травку? – спросил Марти. Травку. Трав-ку. Теду нравилось вот это «к», его вправляла в это слово квадратная публика.
– Нет.
– Эй, дружок, мне ж похер. Отец я тебе, что ли.
Тед признал острот у молчаливым кивком. Накрыл ладонью микрофон у трубки, чтоб не слышно было следующих затяжек и роскошных выдохов.
– Ты ел.
– Ага, я ж сказал.
– Да?
– Да.
– А погрызть есть чё?
– Заткнись.
Кто-то попытался стырить вторую базу, и его вышвырнули. Тед возбудился:
– «Носки» в этом году опять подавятся – как всегда. На дворе сентябрь – листья и «Носки» меняют цвет, отмирают и валятся наземь.
Марти, попытавшись сказать «иди нахуй», закашлялся. Он все кашлял и безуспешно пытался сказать свое «иди нахуй». Тед хихикал, как укурок, но в трубке по-прежнему перхали, и Тед забеспокоился.
– Нахуй меня, Марти, я понял. Марти, Марти, спокойнее, ты все еще на первом месте.
Марти наконец хватанул достаточно воздуха, чтобы вновь заговорить.
– Чего они бегают с двумя вышвырнутыми? Сколько в этом спеси. Грудь у меня – такое чувство, что на ней сидит Тёрмен Мансон и макает шары мне в рот, как чайный пакетик, унылый яйцеклад свой китовый, жирножопый мудила. – И опять закашлялся.
– Тухлый Тёрмен, – проговорил Тед, но побоялся сильнее распалять отца и заткнулся.
Погодя кашель успокоился до мучительного хрипа. В обоих домах разговаривал теперь один лишь Филип Ризуто, поздравлявший кого-то с итальянской фамилией с днем рождения, а Реджи Джексон меж тем пытался пробить.
– С тобой есть кто-нибудь? – спросил Тед.
– В смысле, типа той лисички-медсестрички?
– Нет.
– Нет, никого, ой-ой-ой… – Марти затих.
Тед вновь поглядел на Марианину карточку. Консультант в горе. Советник по умиранию. Адъютант Темного Жнеца? «Харон и Заживо, Инк.»? «Цербер и Ко.»? Тед этим фуфлом мог развлекаться хоть весь день. Надо мне этим на жизнь зарабатывать – писательством. Смешно. Пошла реклама «Бадвайзера», короля пива. Тед не знал, что страна пива – монархия. Судя по звучанию слова, немецкая. Бадвайзер-Плантагенеты на троне своем небось ерзают. Поскольку вполне разумно предположить, что Королевство пива обречено впасть в ебаный пьяный хаос рано или поздно, а? Джон Ячмень[86] – наверняка в душе анархист.
– Может, надо мне приехать, побыть с тобой, – подумал Тед вслух, не успев даже начать это делать про себя. Травка, не иначе. – На пару дней, пока тебе не полегчает чуть-чуть.
Полегчает? Глупость какая – у человека последняя стадия рака. Простите за пулевое ранение, мистер Линколн, отдохните на выходных, поваляйтесь и к понедельнику будете как новенький.
– Марти?
– Ага.
– Чё скажешь?
– Я сказал «ага», черт бы драл.
И умирающий повесил трубку без «пока».
11
Осень 1946 года
Турнирная таблица финала Американской лиги бейсбола
Молодой человек прижимает к плечу вялого младенца месяцев девяти от роду. Головка у ребенка болтается. Молодой человек поглядывает на жену – она красавица, но тревога морщит ей лоб. Она падает в чернейший свой страх. И муж ее вместе с ней. Он производит в уме чудовищный подсчет остатка своих дней, если малыш умрет. Вычисляет. Из этого не выбраться. Если мальчик умрет – умрет сама жизнь. Дни сделаются подобием дней. Он никогда больше не займется с женой любовью. Смеяться он еще, может, будет, но смех этот сделается бездушным. Молодой человек держит мальчика перед собой. Заглядывает ему в глаза – и отдаляется. Нет, не нарочно. Однако, быть может, придется. Если мальчик умрет, жизни предстоит идти дальше. Не проводить ему ребенка дальше смерти. Нельзя. Это не выход.
Но погодите. Это же всего лишь первая простуда. Может, они принимают ее слишком всерьез. Первый ребенок, начало родительства, первая простуда. Он смотрит мальчику в глаза и воссоединяется с ним. Намерен. Вдыхает. Хорошо. Но не как прежде. Не как пару минут назад. Нечто глубинное, тяжкое – сдвинулось. Тектоническое. Младенец чувствует это и слабнет, и его крохотное сердце наполняется пожизненным одиночеством и недолговечностью. Мальчик смотрит на отца. Будто винит его. Будто знает, что отец на мгновенье решил жить в этом мире без него, и теперь этот единожды воображенный мир уже никогда не исчезнет, даже если мальчик выживет, для них обоих эти два мира будут существовать бок о бок – мир с мальчиком и мир без мальчика. И мальчику с отцом придется вечно странствовать между этими мирами. Не будет больше твердой почвы. Полмира озарено солнцем, полмира – ночь, навсегда. Вот так. Не может быть, думает отец. Младенец не может так думать, видеть, воспринимать, знать. Что там Вордсворт говорил? «В ореоле бессмертия» мы идем? Или там «в ореоле славы»?[87] «Дитя мужчине есть отец»?[88]