Ребенок покашливает. Что-то у него в груди. Вирус. Вроде беса или дьявола. Отец не хотел показывать мальчика врачу. Он не желает быть тем родителем, что с каждой царапиной сына бежит по врачам. Не желает, чтоб сын рос слабым и зависимым. Чтоб привыкал с таких вот юных лет, будто можно не полагаться на себя. Только что закончилась мировая война, миллионы людей умерли, не жалуясь. Смерть и поныне бродит по земле, может, ей скучно, она пенсионерка – или, по крайней мере, не занята на полной ставке, так, подхалтуривает. Деток убивает, например. Бестолковые это фантазии. Есть наука – и всё.
И он выжидал день-другой, а мальчику было все так же, но отец настаивал, что ребенок должен справиться сам. Всего-то простуда, первая простуда, ничего особенного. Проверка. Наверняка ж ерунда. Мальчик покашливает. Бес гордо заявляет о себе. Смерть гордится. Мальчик кашляет все сильнее, пытается вытолкать тьму к свету, но бес показывается лишь наполовину, а затем опять прячется в мальчике поглубже, и дьявольские когти, как абордажные крючья, впиваются и застревают в мягком пуховом нутре маленьких легких. Между припадками кашля дитя уже не двигается. Пару дней не улыбается. Отцу неведомо. Он не читал про это книжек. Ему казалось, что он все поймет сам собой, а чего не поймет, то жена знает. Они заполнят друг другу пробелы. Это же брак. В женщине должно быть материнское знание. У них у всех так, верно?
Мужчина вновь производит расчет, невольно, – вылепливает воображаемый мир минус дитя. Проклинает себя и свое избегание боли, потребность ума предсказывать худшее, чтоб уберечься от потрясения. Какое себялюбие, думает он. Но может, это естественно, такова часть человеческой природы. Все остальное попрано инстинктом выживания, самосохранения. Мужчина читал в книжках о животных: львы пожирают свое потомство. Может, они это из любви. Заглатывают свою боль и боль ребенка вместе с ним – и никакого больше страдания. Львенок попадает в лучшее место, где нет ни тревог, ни страданий. Папа все проглотит. Могучий папа. Природа – мерзавка.
А может, и нет. Он не лев. Он человек. Может, это неестественно и жестоко. Жена смотрит на него – в него. Видит ли она его мир, который без мальчика? Видит ли, что это он убил их ребенка? Видит ли, что и ее в том мире нет? Что теперь есть мир, в котором он убил и ее? Видит ли она меня, размышляет он, меня изнутри, и что во мне слишком много миров и мне нельзя доверять? Он отстраняется и от нее. Вот так просто распадаются браки? И да и нет. Он не знает. Что он знает? Ему жаль, конечно, и все же ну ее к черту. Не нужны ему обвинения. Он ничего такого не сделал, он просто подумал, а делал все, что от него зависело, во благо. Мальчик кашляет, теперь уже тише. Сдается? Ему слышно, как ликует бес. Мучитель. Когти впились глубоко. Мать выхватывает ребенка у своего молодого мужа. Ребенок не отзывается. Головка болтается на бессильной шее. «Пожалуйста, – молит она, как и прежде, – пожалуйста, давай отвезем его в больницу».
15 октября 1946 года
Пески[89] тоже не поторопился, и бостонские «Красные носки» по результатам семи игр проиграли чемпионат мира сент-луисским «Кардиналам».
12
30 июня 1978 года[90]
Тед не был в Бруклине с тех пор, как умерла мама. Отродясь не ездил из Бронкса в Бруклин и никогда поток своей жизни не перенаправлял туда-сюда – из Бруклина в Бронкс, из Бронкса в Бруклин. «Кололле» все равно, в смысле – «королле». Берте не нравилось ездить вообще никуда. Тед сунул «Мертвых» в магнитолу. «Друг дьявола», вторая песня с «Американской красоты», выпущена в 1970 году. Он рассмеялся при мысли, что его машина – домоседка. Старуха-японка, по горло сытая этой блядской страной, из своего огорода и носу бы ни казала.
Еще ни разу не удавалось ему разобрать, поют ли «Покойнички»: «Сказал, я бегу, но не прям тороплюсь» или «Скакал на бегу…» Разница невелика, но Тед перемотал эту часть и вслушался. Все равно непонятно. Еще раз перемотал. Не-а. Ну, значит, останется малюсенькая загадка, подумал он. Пусть. Как писатель он стремился сживаться с неопределенностью, обитать в серой зоне. Китс, как это широко известно, выявил негативную способность у Шекспира, и Теду самому хотелось бы претендовать на чуточку этого щедрого дара. Незадача, впрочем, заключалась в том, что для автора-то негативная способность была даром, а для человека – скорее гамлетовской нерешительностью, обломовской ленью, параличом Бартлби. Вот бы сторговаться для удобства, а? Достичь компромисса? Чтоб и то и другое? За пишмашинкой – негативная способность в широком диапазоне, но со здоровой закваской лихой спреццатуры[91] и ухарства в делах житейских? Увы, склонности и таланты и в том и в другом все еще оставались непроявленными. Все серое. Как глаза у Теда.
Что 2 будет делать, добравшись к отцу, Тед не представлял. О медицине он не знал ничего, терпеть не мог иглы, и ему не нравился вид крови. Какой от него прок? А если что-то пойдет наперекосяк, пока он будет у отца? Тед мог бы отвезти его в больницу. Мог бы набрать «911». Позвонить той медсестре. Сунул другую кассету в магнитолу – «Блюз для Аллаха». «Мертвые» пели «Башню Фрэнклина»[92]: «Если сеешь лед, ветер и пожнешь. / Ты развей росу…»
Старый квартал на Гарфилд-Плейс выглядел почти так же, как во времена его детства, из-за чего Теду стало еще странней и утлее. Он занес ногу над педалью газа – втопить, убраться отсюда и никогда не возвращаться. Но далеко ли он уедет на своей «королле»? Вкатился на пустое парковочное место. При ближайшем рассмотрении район оказался все-таки несколько лучше того, каким Тед его запомнил: эти места подверглись некоторому бессистемному «облагораживанию», какое Нью-Йорк переживает вместе с бумами и бздямами Америки. Тед на дух не переносил такие перемены – как и само слово «облагораживание»: оно уязвляло его коммунистические наклонности и казалось ему средневековым. Где тут, бля, «благородные» эти? Тед прихватил пару пакетов с одеждой и туалетными принадлежностями и огляделся: не узнает ли кого из местных крепостных или слуг.
Он выбрался из машины и направился к дому. Вгляделся в дорожку – когда-то он нацарапал свое имя на мокром цементе, но надписи не осталось. Дорожка была гладкая – как набежавшей волной с песка смывает инициалы, обведенные сердечком. Слишком много волн. Волн, похоже, всегда больше, чем слов и сердец на песке.
Тед вообразил, что бы подумал он-мальчишка о себе теперешнем, если бы глядел на самого себя в окно. Как в «Сумеречной зоне» – «Возьмем, к примеру, Теда…»[93] Борода, брюхо, ореол бездомности. Вероятно, сам себя напугал бы. Он-мальчишка, может, посмеялся бы над ним теперешним. Не пущу тебя в дом, жирный обсос-майка-в-кляксу, пока родители не вернутся. Тед покачал головой – гадская мысль. Взошел по красноватым кирпичным ступеням и дернул за дверную ручку. Нет, не дежа-вю к нему пришло. У него возникло ощущение, что он уже совершил то, что делал сейчас: поднялся по лестнице, открыл большую дверь – потому что, пока рос, производил эти действия тысячи раз. И хотя этот день прежде никогда не случался, Теду показалось, что проживал его неоднократно. Но это не утешало и не обнадеживало. Он невольно глянул в небо – проверить, не сыплются ли с неба самолеты, не взрываются ли миры. Не-а. Там, в первозданной синеве, с виду все было, в общем-то, зашибись. Тед вошел.
В доме творился бардак и пахло подозрительно. Плохой запах, но опознать его сразу Тед не смог: воняло так, будто зарезали напуганное животное. Нездоровая смесь ментола, яиц, мочи и дыма.