— Тебе бы теперь понравился Прери Вью, — сказал Джим. — Молодцы со всей окружности, миль за пятьдесят, приезжают туда. Один угол моего пастбища в шестнадцати милях от города. Сорок миль проволоки составляют одну его сторону.
— Нужно пройти через кухню, чтобы попасть в спальню, — говорил собачник, — затем через гостиную проходишь в ванную и возвращаешься через столовую, чтобы опять попасть в спальню. Таким образом можно сделать круг и уйти через кухню. А она храпит и лает во сне, и мне приходится курить на улице, потому что у нее астма.
— Разве миссис Тельфайр..? — начал Джим.
— О, замолчи! — сказал собачник. — Что будем пить?
— Виски! — ответил Джим.
— Два! — крикнул собачник.
— Ну, мне пора на вокзал, — сказал Джим.
— Иди, шелудивый, черепахо-спинный, змеиноголовый, деревянноногий, полуторатонный кусок мыльного сала! — закричал собачник, с новой нотой в голосе и по-новому схватив рукой привязь. Собака заковыляла за ним, сердито визжа на такое необычайное обращение своего стража. У начала Двадцать Третьей улицы собачник завернул в кафе.
— Последний случай, — сказал он, — приказывай!
— Виски! — сказал Джим.
— Два! — добавил собачник.
— Не знаю, — сказал владелец ранчо, — где я найду человека, какой мне нужен для устройства Литтл Поудер. Хотелось бы человека знакомого. Прерия и лес на громадном протяжении, лучше которых ты никогда не видал, Сэм. Если бы ты был…
— Если же коснуться водобоязни, — сказал собачник, — то могу сообщить следующее: вчера ночью она схватила зубами кусок моей ноги, потому что я согнал муху с руки Марчеллы. «Надо бы прижечь», говорит Марчелла. Я и сам так думал. Я телефонирую доктору, и когда он приходит, Марчелла говорит мне: «Помоги мне держать бедняжку, пока доктор будет осматривать ее рот. Надеюсь, что она не заразила ни одного своего зубочка, когда кусала тебя». Как ты это находишь?
— Разве миссис Тельфайр..? — начал Джим.
— Брось, — перебил собачник. — Повторим.
— Виски! — приказал Джим.
— Два! — сказал собачник.
Они пошли на вокзал. Владелец ранчо подошел к билетной кассе. Вдруг послышался звук трех или четырех пинков, воздух наполнился пронзительным собачьим визгом, и огорченный, обиженный, неповоротливый, кривоногий собачий пуддинг бешено побежал по улице один.
— Билет в Денвер! — сказал Джим.
— Два! — крикнул бывший собачник, опуская руку во внутренний карман.
Чемпион погоды
Перевод Зин. Львовского.
Если бы заговорить о Киова Резервейшен[8] со средним нью-йоркским жителем, он, вероятно, не знал бы, имеете ли вы в виду новую политическую плутню в Албании или же лейтмотив из «Парсифаля». Но там, в Киова Резервейшен, имеются сведения о существовании Нью-Йорка.
Наша компания выехала на охоту в Резервейшен. Бед Кингсбюри, наш проводник, философ и друг, как-то ночью, в лагере, жарил на рашпере кусок мяса антилопы. Один из нас, молодой человек с рыжеватыми волосами и в безукоризненном охотничьем костюме, подошел к огню, чтобы закурить папиросу, и небрежно бросил Беду:
— Хорошая ночь!
— Да, — сказал Бед, — хорошая, насколько может быть хорошей всякая ночь, не имеющая рекомендательного штемпеля Бродвея.
Молодой человек действительно был из Нью-Йорка, но всех нас удивило, как Бед это угадал. Поэтому, когда мясо было готово, мы попросили его открыть нам свою систему рассуждений. А так как Бед был нечто вроде территориальной говорильной машины, то он произнес следующую речь:
— Как я узнал, что он из Нью-Йорка? Ну, я сейчас же понял это, как только он бросил мне те два слова. Я сам был в Нью-Йорке несколько лет назад и отметил некоторые знаки на ушах и следы копыт на ранчо Манхэттен.
— Нашли Нью-Йорк несколько отличным от Панхендля, не так ли, Бед? — спросил один из охотников.
— Не могу сказать, — ответил Бед, — во всяком случае, он поразил меня не более чего-либо другого. На главной тропе в этом городе, называемой Бродвей, много путников, но почти все они из того же сорта двуногих, какие бродят вокруг Чейенна и Амарильо. Сперва меня как бы ошарашила толпа, но вскоре я сказал себе: «Слушай, Бед, они такие же обыкновенные люди, как ты, и Джеронимо, и Гравер Кливленд, и ватсоновские парни, так что нечего тебе волноваться и смущаться под твоей попоной». Ко мне вернулись мир и спокойствие, как будто я снова был на земле племени киова, на пляске призраков или на празднике жатвы.
Я целый год копил деньги, чтобы закрутиться в Нью-Йорке. Я знал человека по имени Семмерс, который живет там, но не мог найти его, так что мне пришлось в одиночестве вкушать опьяняющие развлечения разжиревшей метрополии.
Некоторое время я был так захвачен суетой и так возбужден электрическим светом и шумом фонографов и воздушных железных дорог, что забыл об одной из насущных нужд моей западной системы природных потребностей. Я никогда не отказывал себе в удовольствии вокального общения с друзьями и чужими. Когда за границами территорий для индейцев я встречаю человека, которого никогда раньше не видел, то уже через девять минут я знаю его доход, его религию, размер воротничка и характер жены, а также, сколько он платит за одежду, за пищу и за жевательный табак. У меня дар — не быть скупым на разговоры.
Но этот Нью-Йорк создан на идее воздержания от речи. К концу трех недель никто не сказал мне ни единого слова, за исключением лакея в съестном учреждении, где я питался. А так как его синтаксические выпаливания были не чем иным, как плагиаризмом карты кушаний, то он никак не мог удовлетворить мои желания, заключавшиеся в том, чтоб кого-нибудь зацепить. Если я стоял рядом с кем-нибудь у бара, он отворачивался и кидал на меня взгляд Бальдвин-Циглера, точно подозревая, что я спрятал в себе Северный полюс. Я начал жалеть, что не поехал на каникулы в Абилеп или Вако, потому что там, в этих городах, мэр с удовольствием выпьет вместе с вами, а первый встречный скажет вам свое среднее имя и попросит участвовать в лотерее на музыкальный ящик.
Однажды, когда я особенно жаждал общения с кем-нибудь более разговорчивым, чем фонарный столб, какой-то человек в кафе говорит мне:
— Прекрасный день!
Он был чем-то вроде распорядителя в этом кафе и, как я полагаю, видел меня там много раз. Лицо у него было рыбье и глаза как у Иуды, но я встал и обнял его одной рукой.
— Простите, — говорю я, — разумеется, сегодня прекрасный день! Вы — первый джентльмен в Нью-Йорке, понявший, что сложные формы речи, обращенной к Уильяму Кингсбюри, не потрачены даром. Но не находите ли вы, — продолжаю я, — что утром было немного свежо, и не чувствуете ли вы, что сегодня будет дождь? Но около полудня была действительно восхитительная погода. Все ли благополучно у вас дома? Хорошо ли идут дела в кафе?
Так вот представьте себе, сэр, что этот тип отворачивается от меня и уходит, не сказав ни слова!
И это после всех моих усилий быть приятным! Я не знал, как и чем это объяснить. В тот же вечер я получил записку от Семмерса, уезжавшего из города; в этой записке он сообщил мне адрес своей стоянки. Я отправляюсь к нему и веду хороший, старого времени разговор с его домашними. Я рассказываю Семмерсу про поступок этого койота в кафе и прошу его разъяснить мне, что это значит.
— О! — ответил Семмерс. — Он вовсе не намеревался начать с вами разговор. Это нью-йоркская манера. Он видел, что вы были частым посетителем его кафе, и сказал вам два-три слова, чтобы показать, что он дорожит вашими посещениями. Вам не следовало продолжать. Дальше этого мы не идем с незнакомыми людьми. Можно, конечно, рискнуть бросить слово или два о погоде, но мы не делаем из этого базиса для дальнейшего разговора и знакомства.
— Билли, — говорю я, — погода и ее разветвления для меня серьезный сюжет! Метеорология — одно из моих слабых мест. Ни один человек не может затронуть при мне вопрос о температуре, или о влажности, или о веселом солнечном сиянии — и вдруг вильнуть хвостом и не довести разговора до конца, то есть до падения барометра. Я снова пойду к этому человеку и дам ему урок искусства непрерывного разговора… Вы говорите, что нью-йоркский этикет разрешает ему два слова и не разрешает ответа? Ну, так он превратится у меня в бюро погоды и докончит то, что он начал со мной, попутно делая родственные замечания и о других предметах.