После восхитительного ужина Сэм развязал зеленый парусиновый футляр и вынул оттуда гитару. О, — запомните! — он сделал это вовсе не потому, что думал платить за прием. Ни Сэм Гэллоуэй, ни какой-либо другой подлинный трубадур не являются потомками покойного Томми Тюккере. О Томми Тюккере вы, конечно, помните по детским песенкам. Томми Тюккере обычно пел за ужин. Никакой настоящий трубадур этого никогда не сделает. Он поужинает, но затем, если и станет играть, так только из любви к искусству.
В репертуар Сэма Голлоуэя входило около пятидесяти веселых рассказов и от тридцати до сорока песенок. Однако он не ограничивался этим. Он мог в продолжение двадцати сигарет говорить на любую затронутую вами тему. При этом он никогда не садился, если мог лежать, и никогда не стоял, если мог сидеть. Мне очень хотелось бы еще задержаться на нем, так как я пишу портрет и стараюсь сделать его настолько хорошо, насколько позволяет мне мой тупой карандаш.
Мне хотелось бы еще, чтобы вы могли видеть его. Он был небольшого роста, крепкий и ленивый настолько, что это превосходило всякое представление. Он носил ультрамариново-синюю шерстяную рубаху, стянутую спереди светло-серым шнурком, вроде сапожного, но подлиннее, затем неразрушимые брюки из коричневой парусины, неизбежные сапоги на высоких каблуках с мексиканскими шпорами и мексиканское соломенное сомбреро.
В этот вечер Сэм и Эллисон вытащили из дома стулья и поставили их под деревьями. Они закурили сигареты, и трубадур весело тронул гитару. Среди его песен было очень много очаровательных, меланхолических и минорных канцон, которые он заимствовал у мексиканских вакеро и овечьих пастухов. Но одна из них в особенности радовала и успокаивала душу одинокого барона. То была любимая песня овечьих пастухов, начинавшаяся словами: «Huile, huile, palomita!», что в переводе означает: Лети, лети, голубок!.. В этот вечер Сэм много раз пропел ее старику Эллисону.
Трубадур остался гостить на ранчо Эллисона. Тут были: мир, и покой, и настоящая оценка его таланта. Ничего подобного он не находил в лагерях и шумных стоянках королей скота. Никакая другая аудитория в мире не могла бы увенчать творчество поэта, музыканта или же актера большим поклонением и одобрением, чем старик Эллисон — труд Сэма. Посещение королем какого-либо смиренного дровосека или крестьянина не было бы встречено более лестной благодарностью и трогательной радостью.
Большую часть дня Сэм проводил в тени деревьев на прохладной, крытой парусиной койке. Тут он свертывал свои сигареты из коричневой бумаги, читал ту скучную литературу, что имелась на ранчо, и расширял свой репертуар импровизациями, которые с таким великим мастерством передавал на своей гитаре.
Точно раб, прислуживающий важному господину, индеец приносил гостю еду по его приказанию и холодную воду из красного кувшина, висевшего под навесом из прутьев. Зефиры из прерии нежно овевали его. Пересмешники утром и вечером пытались, но едва ли успевали сравняться с нежными мелодиями его прелестной лиры. Казалось, ароматная тишина обволакивала весь мир.
В то время как старый Эллисон толкался среди своих овец на пони, делавшем милю в час, а индеец нежился на жгучем солнцепеке подле кухни, Сэм лежал на койке и думал о том, как прекрасен мир, в котором он живет, и как мир этот благожелателен к тем, чье назначение — доставлять развлечение и удовольствие. Здесь у него были кров и пища, какие он всегда желал иметь, абсолютная свобода от всяких забот, всякого усилия или борьбы, бесконечное гостеприимство и хозяин, восторг которого при исполнении какой-нибудь песни или рассказа в шестнадцатый раз был так же велик, как если бы это было исполнено впервые. Был ли когда-нибудь в прежние времена трубадур, который в своих странствиях набрел бы на такой королевский замок? Пока он так лежал, думая о посланных ему благах, маленькие коричневые ягнята боязливо резвились во дворе, выводки перепелок с белыми узелками на спине пробегали вереницей на двадцать ярдов дальше, птица paisano, охотясь за тарантулами, подпрыгивала на заборе и приветствовала его быстрыми размахами хвоста. На лошадином пастбище в восемьдесят акров конь с лицом Данте жирел и чуть ли не стал улыбаться. Трубадур достиг конца своих странствий.
Старик Эллисон был своим собственным управляющим. Это значит, что он снабжал свои овечьи лагеря дровами, водой и пищей собственными силами, вместо того чтоб нанимать управляющего. Так часто делается на мелких ранчо.
Как-то раз утром он отправился в лагерь Incarnation Фелипе де-ла-Круз и Монте-Пиедрас (где было одно из его стад) с обычной недельной порцией мексиканских бобов, кофе, муки и сахара. В двух милях от тропы на старый форт Юнич он встретился, лицом к лицу со страшным человеком по имени «Король Джемс», ехавшим на горячей, красивой лошади кентуккской породы.
Настоящее имя Короля Джемса было Джемс Кинг[2], но его перевернули, так как находили, что это больше к нему идет, а также потому, что это, по-видимому, нравилось его величеству. Король Джемс был крупнейшим скотоводом между Аламс-плацем в Сан-Антонио и салуном Билла Хоппера в Браунсвилле. Он также был самым громогласным и вредным буяном, хвастуном и скверным человеком в Юго-Восточном Техасе. Он всегда исполнял то, чем похвалялся, и, чем больше он шумел, тем был опаснее. В книгах особенно опасным всегда является спокойный человек с мягкими манерами, голубыми глазами и тихим голосом, но в реальной жизни и в этой повести дело обстояло иначе. Предложите мне на выбор — напасть на громадного грубияна с громким голосом или на безобидного, голубоглазого незнакомца, мирно сидящего в углу, — и вы всегда увидите, что я направлюсь в угол.
Король Джемс, как я собирался сказать ранее, был свирепым, весом в двести фунтов, загорелым, белокурым человеком, румяным, как октябрьская земляника, и с двумя горизонтальными щелками вместо глаз под щетинистыми рыжими бровями. В этот день на нем была надета фланелевая рубашка каштанового цвета; иного цвета были некоторые большие части, потемневшие от пота, вызванного летним солнцем. На нем, очевидно, была и другая одежда и снаряжение, как, например: коричневые парусиновые брюки, засунутые в огромные сапоги, красные платки и револьверы, а также ружье, лежавшее поперек седла, и кожаный пояс со множеством сверкавших на нем патронов, — но ваша мысль не замечала этих подробностей: взор приковывали только две горизонтальные щелки, которые служили ему глазами.
Таков был человек, которого старик Эллисон встретил на тропе, и, если вы зачтете барону, что ему было шестьдесят пять лет, что весил он девяносто восемь фунтов и слышал рассказы о Короле Джемсе, а также и то, что барон имел склонность к vita simplex[3] и не взял с собой ружья, а если бы и взял, то не употребил бы его в дело, — вы не осудите его, если я скажу, что улыбки, которыми трубадур заполнил его морщины, снова все ушли, и снова показались прежние, самые обыкновенные морщины. Однако он не был из тех баронов, что бегут от опасности. Он осадил своего «миля в час» — пони (не трудное дело!) и поклонился грозному монарху.
Король Джемс высказался с королевской прямотой.
— Вы — тот старый колпак, что пасет овец в этой местности, не так ли? — спросил он. — Какое вы имеете на это право? Владеете ли вы какой-нибудь землей или же арендуете что-нибудь?
— Я арендую два участка у штата, — мягко возразил старик Эллисон.
— Ничего вы не арендуете! — закричал Король Джемс. — Срок вашей аренды истек вчера. У меня был свой человек в земельном отделе, который в ту же минуту взял ее. В вашем распоряжении нет ни фута травы в Техасе. Вам, овцеводам, нужно уходить отсюда. Ваше время прошло. Эта страна — страна крупного скота, и в ней нет места таким соням. Земля, где пасутся ваши овцы, моя. Я огорожу ее проволокой, сорок на шестьдесят миль, и, когда изгородь будет готова, всякая овца, находящаяся внутри ее, будет убита. Я даю вам неделю на то, чтобы вывести ваших овец отсюда. Если они к этому времени не уйдут, то я пошлю шесть человек с винчестерами, которые приготовят из них баранину. А если в то же время я застану здесь и вас, то вот что вы получите от меня.