Пограничники теснее столпились у трупа, и, словно по данному знаку, дикий вопль вырвался из их уст. Этот вопль был и панихидой, и надгробной речью, и эпитафией, и торжествующей песнью. Странный реквием над прахом павшего товарища, скажете вы, но, если бы Джимми Хейз мог его услышать, он бы все понял.
Дверь, не знающая отдыха
Перевод Зин. Львовского.
Я сидел час, по солнцу, в кабинете редактора «Еженедельной Трубы» в Монтополисе.
Редактором был я.
Шафранные лучи убывающего солнечного света пробивались сквозь хлебные скирды на садовом участке Микаджа-Виддеп и бросали янтарное сияние на мой горшочек с клейстером.
Я сидел перед конторкой на невращающемся винтовом стуле и писал передовицу против олигархии. Комната с единственным окном уже делалась добычей сумерек. Моими острыми фразами я срезал, одну за другой, головы политической гидры и в то же время, полный благожелательного мира, прислушивался к колокольчикам бредущих домой коров и старался угадать, что м-с Фланаган готовит на ужин.
И вдруг из сумеречной тихой улицы появился и склонился над углом моей конторки младший брат старика Времени. Его безбородое лицо было сучковато, как английский орешник. Я никогда не видел одежды, подобной той, что была на нем. Рядом с ним одежда Иосифа показалась бы одноцветной. Но не красильщик создал эти цвета. Пятна, заплаты, действие солнца и ржавчины были причиной их разнообразия. На его грубых сапогах ясно лежала пыль от тысячи пройденных лиг[10]. Я не могу дольше описывать его, но скажу еще, что он был небольшого роста, хил и стар, — так стар, что я стал считать его годы столетиями. Да, я помню еще, что чувствовался запах, едва ощутимый запах, похожий на алоэ или мирру или, возможно, на кожу, — и я подумал о музеях.
Я схватил бювар и карандаш, потому что дело не ждет, а посещения древних обитателей, — посещения почетные и священные, — должны быть занесены в хронику.
— Рад видеть вас, сэр, — сказал я. — Я хотел бы предложить вам стул, но, видите ли, — продолжал я: — я прожил в Монтополисе всего три недели и знаком с немногими из здешних граждан. — Я кинул неуверенный взгляд на его покрытые пылью сапоги и заключил газетной фразой:
— Предполагаю, что вы живете в нашей среде. Мой посетитель пошарил в своей одежде, вытащил
засаленную карточку и неуверенно вручил ее мне. На ней простым, но нечетким почерком было написано имя «Майкоб Адер».
— Я рад, что вы зашли, м-р Адер, — сказал я. — В качестве одного из наших старейших горожан, вы с гордостью должны смотреть на рост Монтополиса за последнее время. Среди других улучшений я, кажется, могу обещать, что город будет снабжен живой, интересной газетой.
— Знакомо вам это имя на карточке? — спросил посетитель, прервав меня.
— Нет, мне не приходилось его слышать.
Снова он поискал в своей древней одежде. На этот раз он вытащил вырванный из какой-то книги листок, потемневший и тонкий от времени. На верху страницы стояло название «Турецкий Шпион», старомодным шрифтом. Напечатано было следующее:
«В 1643 году в Париж является человек, который утверждает, что жил все эти шестнадцать веков. Он рассказывает про себя, что был сапожником в Иерусалиме во время распятия. Что имя его Майкоб Адер и что, когда Иисус, мессия христиан, был осужден Понтием Пилатом, римским наместником, он, неся крест к месту распятия, остановился отдохнуть у дверей дома Майкоба Адера. Сапожник ударил Иисуса кулаком, сказав: „Иди, чего ты мешкаешь?“ На что мессия ответил ему: „Я ухожу, но ты будешь ждать, пока я не приду“.
Этим он обрек его жить до судного дня. Он живет вечно, но в конце каждого столетия с ним случается припадок или транс, после чего к нему возвращается возраст, в каком он был во время страданий Христа, а было ему тогда около тридцати лет. Такова история Майкоба Адера — Вечного Жида, который говорит…»
Здесь рукопись обрывалась.
Я, должно-быть, что-нибудь громко произнес насчет Вечного Жида, потому что старик заговорил громко и с горечью.
— Это ложь, — сказал он, — как девять десятых того, что называется историей. Я — язычник, а не еврей. Я пришел пешком из Иерусалима, сын мой. Но если зто делает меня евреем, тогда все, что выливается из бутылки, — детское молоко. Мое имя — на карточке, которая у вас в руках. Вы прочли также кусок газеты, называемой «Дурацкий Шпион», которая напечатала это известие, когда я вошел в ее редакцию в 19-й день июня в 1643 году. Это произошло почти так же, как я посетил вас сегодня.
Я положил карандаш и бювар. Ясно, что из этого ничего не выйдет. Могло бы выйти кое-что для столбца местных известий в «Трубе». Но такой материал не подойдет. Однако отрывки мыслей, касающихся этой невероятной «личности», стали пробегать по моему специфическому мозгу. «У дяди Майкоба такие же проворные ноги, как у юноши тысячи лет или около того»… «Наш великий посетитель рассказывает, что Георг Вашинг… нет, Птоломей Великий качал его на коленях в доме его отца». «Дядя Майкоб говорит, что наша сырая весна ничто в сравнении с сыростью, которая погубила урожай вокруг горы Арарат, когда он был мальчиком». Но нет, нет, из этого ничего не выйдет.
Я старался найти тему разговора, которая могла бы заинтересовать моего посетителя, и колебался между состязанием в ходьбе и плиоценовым периодом, как вдруг старик начал горько и мучительно плакать.
— Ободритесь, м-р Адер, — сказал я, несколько смущенный. — Все это может выясниться через нерколько сот лет. Уже наступила явная реакция в пользу Иуды Искариота, полковника Берра[11], и известного скрипача Нерона. Наше время — время обеления. Вам не следует падать духом…
Сам того не сознавая, я затронул в нем слабую струну. Старик воинственно сверкнул глазами сквозь старческие слезы.
— Пора, — сказал он, — чтобы лжецы кой-кому воздали должное. Ваши историки — то же самое, что кучка старух, болтающих на паперти храмов. Из людей, носивших сандалии, не было человека лучше императора Нерона. Я был при пожаре Рима. Я хорошо знал императора, так как в те времена был известным лицом. Тогда почитали человека, который живет вечно. Но я хотел рассказать вам об императоре Нероне. Я вошел в Рим по Аппиевой дороге ночью июля 16 года 64. Я только что прибыл в Италию через Сибирь и Афганистан; одна нога у меня была отморожена, а на другой был пузырь от ожога песками пустыни. Я чувствовал себя довольно скверно, неся обязанности патруля от Северного полюса до крайней точки Патагонии, и в придачу неправильно считаясь евреем. Так вот, я проходил мимо цирка. Дорога была темная, как деготь. Вдруг слышу, кто-то кричит: «Это ты, Майкоб?»
Прислонившись к стене, спрятанный между старых ящиков из-под мануфактуры, стоял император Нерон в тоге, обернутой вокруг ног, и курил длинную черную сигару.
— Хочешь сигару, Майкоб? — сказал он.
— Это зелье не для меня, — говорю я. — Ни трубка, ни сигара! Какая польза от курения, если нет и тени возможности убить себя этим?
— Правильно, Майкоб Адер, мой постоянный жид, — сказал император, — ты всегда путешествуешь. Верно, что опасность, а также и запрещение придают вкус нашим удовольствиям.
— Почему же, — говорю я, — вы курите ночью в темных местах, и вас не сопровождает хотя бы центурион в гражданском платье?
— Слышал ты когда-нибудь, Майкоб, — говорит император, — о предопределении?
— Я больше знаю о нашем хождении, — ответил я, — это вам хорошо известно.
— Это говорит мой друг Нерон, — учение новой секты людей, которых зовут христиане; они ответственны за то, что я курю по ночам в потемках в разных дырах и углах. Тогда я сажусь, снимаю пару сапог и тру отмороженную ногу, а император рассказывает мне. Повидимому, с тех пор, как я раньше проходил по этой дороге, император потребовал развода у императрицы, а миссис Поппея, знаменитая лэди, была приглашена, без рекомендаций, во дворец.