— А вы к нам, барышня, заходите. Хоть вы поглядите, как мы тут живем.
Я последовала за нею и очутилась в длинной, узкой комнате, углублявшейся в гору. Это и была вся «квартира». Сложенная в углу крохотная плита дымила. На земляном полу копошились трое ребятишек. На топчане кто-то лежал и тихо стонал.
— Больной у вас? — спросила я.
— Вчера на пожаре обгорел…
— Как обгорел? Разве были жертвы?
— Да он, вишь, молодой, без понятия, — робко объяснила женщина. — Тушить его заставляли огонь-то, а он не схотел. Приказчик и толкни его в сердцах… В пламя, стало-ить…
Я подошла ближе и посмотрела на больного. К удивлению своему, я узнала в нем того самого парня, с которым встретилась в шахте.
— В больницу его надо отправить, — посоветовала я.
— Местов нету… — вздохнула женщина, беспомощно глядя на него. — Брат он мне… Мужик-то померши, один этот — кормилец. Коли и он… Как жить будем?..
Пошла я и по другим «квартирам» — норам, столь сердобольно сооруженным для своих рабочих Протопоповыми. И куда бы я ни заходила, везде передо мной открывались картины невероятной бедности и нищеты. В задымленных, тесных землянках, похожих на пещеры, ютились целые семьи. Тут никогда не бывало солнечного света, и из каждого угла проступали сырость и плесень.
— Вот как обитаем, барышня, — говорили шахтеры, показывая на ребятишек, играющих в полумгле тряпичными куклами. — Дети наши неграмотными растут, школы у нас нету… Летом еще туда-сюда — на улице бегают, а придет зима — вот и сидят тут у печки, одеть не во что…
Подавленная всем виденным возвращалась я из Губахи. Неясное прежде чувство протеста против вопиющей социальной несправедливости крепло во мне, приобретая постепенно устойчивые формы. Мне снова вспоминался обожженный парнишка — там, в землянке; и я думала о том, что хорошо бы окончить фельдшерские курсы и потом отдавать свои знания и силы для помощи несчастным, страдающим людям. Мне казалось, что такое мое решение будет наилучшим. Это, конечно, было наивностью; не сразу я поняла, чтó именно нужно делать, чтобы действительно изменить положение эксплуатируемых шахтеров. Но наивность моя простиралась еще дальше.
Всю обратную дорогу от Губахи до Перми я утешала себя мыслями, что всей правды, настоящей правды о жизни рабочих на шахтах мать еще не знает и что как только я посвящу ее в истинное их положение — оно изменится.
Домой я приехала в поздний час, когда все уже спали. На столе меня ожидал ужин; но есть не хотелось, и не столько от усталости, сколько от пережитых впечатлений.
Я было уже собралась спать, когда в комнату ко мне вошла мать. В просторном ночном капоте и чепце она казалась старше своих лет, но как-то добродушней и милей. Она и в самом деле была на этот раз по-особенному ласкова.
— А я и не знала, Олюшка, что ты вернулась, — с улыбкой говорила она, обнимая и целуя меня. — Ну, рассказывай — каково съездила?
Волнуясь и негодуя рассказала я ей все, что увидела и узнала. Мать слушала меня молча, плотно сжав губы и чем дальше, тем все более мрачнея. О чем думала она в это время? Вероятней всего, о том, что ее попытка «приставить» меня «к делу» потерпела крах и вызвала совершенно противоположный результат.
— Ну, хорошо, — произнесла она наконец, когда я выговорилась. — Я полагаю, ты не вмешивалась в мои распоряжения, данные ранее, и не поставила себя в смешное положение? — Эти слова она сказала подчеркнуто строго. — Боже, как ты еще наивна и глупа! — Последовал продолжительный вздох. — Рабочие — то, рабочие — се… Рабочие всегда недовольны. Запомни это. Сколько для них ни делай — они всегда неблагодарны. Да вот сейчас: вместо того чтобы сказать мне спасибо за жилье, которое я для них построила, они устроили пожар! Ну да ничего, я с них за эти убытки взыщу, как с миленьких! — Глаза ее блеснули жестко и мстительно. — Ступай-ка спать!
Она вышла, а я долго не могла уснуть. Вера моя в правдивость матери рушилась. И навсегда.
ПЕРВЫЙ БУНТ И
ПЕРВАЯ ПОБЕДА
До сих пор мой протест против социальной несправедливости, которую я замечала вокруг себя, носил только платонический характер. Я возмущалась видимым, иногда высказывала свое возмущение вслух, но далее этого — не шло.
Возвратившись из Губахи, где впервые так близко столкнулась с обнаженной действительностью, я задумалась — как же мне жить дальше. В те дни я буквально металась, пытаясь найти такое решение, которое бы наполнило мою жизнь смыслом и определило ее цель. А решение, кроме ранее принятого — поступить на курсы фельдшериц, — все не приходило.
В один из таких дней, когда я чувствовала себя разбитой испытанным в Губахе нравственным потрясением и полным разочарованием в матери, в ее «честном труде», мне сообщили, что предстоит традиционный бал в Благородном собрании, куда обычно приглашали гимназисток из старших классов, уже начинавших «выезжать в свет».
Мать осведомилась у меня:
— Какое тебе, Олюшка, платье заказать для бала?
Я пожала плечами и угрюмо сказала, что никакого нового платья шить себе не собираюсь. Для матери и мой тон, и моя хмурость были непонятны: ведь она знала меня как завзятую плясунью и любительницу повеселиться. Ну, а с другой стороны — каждый такой бал служил своего рода смотринами. Маменьки и их питомицы охотились за женихами. Женихи приценивались — именно приценивались, поскольку их в первую очередь интересовал размер приданого, — к невестам. С точки зрения матери, терять возможность сделать хорошую партию было глупо. Не скрывая этого, она спросила:
— Ты что же — в старых девах собираешься ходить?
— Нет, — повторила я, — платья себе я шить не буду.
Поняв, что настаивать бесполезно, мать отступилась, но решила настоять на своем другим путем. Она устроила так, что за неделю до бала в дом к нам пришла веселая офицерская компания, которая принялась всячески уговаривать меня поехать в назначенный день в Благородное собрание.
Я повторила свой отказ. Они настаивали. Я снова повторила… И вдруг во мне проснулось былое озорство. Мне захотелось проучить и мать, и подосланных ею делегатов с погонами, а заодно… Да, это так и было: возмущение пермским «светом», его паразитизмом рвалось наружу. Я должна была его хоть как-то проявить!
— Хорошо, — сказала я с самым невинным видом, — я уступаю вам. Но смотрите — не пожалейте потом!
Однако никто не обратил внимания на это мое предостережение. Мать торжествовала, а я про себя посмеивалась.
Бал в Благородном собрании был в разгаре. В зале, сверкающем огнями, на блестящем, натертом воском паркете нарядные дамы и затянутые в мундиры офицеры кружились в вальсе. И вдруг в этом избранном обществе появилась необычная фигура.
Фигура эта была наряжена в простое ситцевое платье, какие надевают деревенские девушки, собираясь идти на гулянье. Поверх платья был накинут овчинный полушубок, а на ногах виднелись валенки.
Распорядитель подлетел к фигуре, чтобы немедля выставить ее из зала. Лицо его выглядело рассерженным. Но, открыв уже рот, он поперхнулся. Фигура-то оказалась дочерью Елизаветы Федоровны Протопоповой; а если учесть, что Елизавета Федоровна владеет шахтами в Губахе, и в Кизеле, и в Челябинске, веревочной фабрикой, да спичечным заводом в Казани, да большим имением в Кашурине, под Москвой, да пароходами на Каме, то-о…
Танцующие пары остановились в недоумении. Из уст в уста побежал смятенный шепоток:
— Да ведь это Ольга!.. Что за дикость! Ольга Протопопова!.. Боже, какой позор!
Меня обступили. Я же, ничуть не смущаясь проявленным ко мне вниманием, во весь голос задорно запела частушку:
Я танцую, веселюсь,
Тятьки с мамкой не боюсь.
Я танцую во весь мах —
Незаметно, что в пимах!
Пение мое сопровождалось притопыванием.
Скандал — полнейший!