Итак, все было готово. Побег мы назначили на день получки политическими ссыльными пособия. Для полиции этот день являлся также днем проверки наличия ссыльных на месте.
По заранее разработанному плану я постаралась загримировать мужа под серьезно больного человека. По моей просьбе пособие на этот раз должен был принести надзиратель. Когда он появился, я расписалась в получении денег и — для большей убедительности — пригласила его присесть возле постели «больного», на которой, с обвязанным лицом, лежал Лепешинский. В комнате разливался резкий запах лекарств.
— Что у вас там, как?.. — спросил надзиратель, присматриваясь к своему подопечному.
— Ох-хо-хо, плохо… — простонал Пантелеймон Николаевич. — Врача бы вот надо…
Он сунул в руку надзирателя «благодарность», и тот, бросив: «Ладно уж, лежите», — ушел.
Теперь следовало действовать.
Приступили к последним приготовлениям. Грим с лица Лепешинского смыт, борода сбрита, усы подкручены. Передо мной сидел совершенно незнакомый человек, узнать в котором Пантелеймона Николаевича было почти невозможно.
Выехать предстояло в одиннадцать часов вечера. Никанор с санями должен был ожидать в назначенном месте. Подходили минуты расставания. Мы сидели в номере, возле спящей Оли, и тревожно молчали. У обоих было неспокойно на душе. Мне казалось, что сейчас вдруг войдет надзиратель и весь наш план рухнет… Муж боялся за меня.
— Я ничего не страшусь и готов на все, — тихо заговорил он. — Но опасаюсь за тебя. Если мой побег обнаружится раньше, чем ты сумеешь уехать отсюда, тебя могут арестовать.
У меня на душе тоже скребли кошки, но я, стараясь вдохнуть в мужа как можно больше уверенности, ничем не обнаруживала своей тревоги и убеждала его, что все будет обстоять отлично, что мне конечно же удастся ввести жандармов в заблуждение относительно болезни Лепешинского и что, едва получив от него весточку, подтверждающую успех побега, я тут же ускользну из Минусинска.
Стрелка часов приблизилась к одиннадцати. Лепешинский встал, оделся, поцеловал Олю и меня и вышел. На улице он осторожно осмотрелся и быстро зашагал к условленному месту. Я стояла у окна и с замиранием сердца следила за ним. Проходил час за часом, наступила уже глубокая ночь, а я все еще не отходила от окна и наблюдала за улицей — не покажется ли на ней кто-нибудь… Никто не появлялся.
Наступило утро. Как всегда, появился надзиратель «проведать» своего подопечного. Под предлогом болезни мужа я постаралась не допустить его дальше порога. Так продолжалось я на следующий день, и на третий… До поры, до времени мне удавалось скрывать отсутствие Лепешинского. Даже маленькая Оля помогала мне в этом обмане. Завидев входившего в гостиницу надзирателя, она бежала к поварихе и громко, так чтобы слышал жандарм, кричала:
— А котлеты опять твердые… Папа болен и есть их не может…
Перед отъездом Лепешинского мы условились, что как только успех побега станет бесспорным и муж будет уже в безопасности, он даст на имя ссыльного А. В. Орочко телеграмму: «Почем рога маралов?» Но проходила неделя, другая… Минуло восемнадцать дней, а телеграммы все не было и не было… Это тревожило. Но, с другой стороны, никто еще не хватился Лепешинского здесь, в Минусинске, иначе бы… Я нервничала, скверно спала и каждый день ожидала, что за мной придут.
На девятнадцатые сутки ночью раздался сильный стук в комнату. Я проснулась с мыслью: «Это за мной»… Открыла. В дверях стояли двое жандармов.
— Это квартира Лепешинского?
— Нет, это моя квартира, — отвечаю я упавшим голосом, с ужасом думая, что побег провалился, муж пойман и арестован.
— А вы кто такая?
— Я жена Лепешинского.
— Нет, сударыня, вы нам не нужны. Мы к вашему супругу.
Только тогда я поняла, что если бы Пантелеймон Николаевич был схвачен, жандармы не обратились бы ко мне с таким вопросом. Мгновенно оценив обстановку, я решительно заявила, что поскольку это моя квартира, обыск в ней делать не разрешаю. Но, конечно, они со мной не посчитались и начали обыск.
Через несколько минут жандармский офицер спросил несколько удивленно:
— Позвольте, а где же ваш муж?
Я сердито ответила:
— Об этом обязаны знать вы, а не я…
— Как так? — оторопел он. — Надеюсь, он в Минусинске?
— Не думаю. Два дня назад он вынужден был срочно выехать в Томск… Ему там предстоит операция…
Жандарм вскочил и яростно замахал руками.
— Да знаете ли вы, что ожидает его за самовольную отлучку? — заревел он.
— Что ж поделаешь, — смиренно заявила я. — Не ждать ему тут смерти… А ведь пока добьешься у вас разрешения на поездку — и скончаться можно.
Жандармы ушли ни с чем, а я с еще большим беспокойством принялась ожидать телеграмму. Выяснилось, что обыск у нас был вызван тем, что накануне в Минусинске появились прокламации революционного содержания, в авторстве которых полиция заподозрила Лепешинского… И — наконец-то, наконец! — пришла долгожданная телеграмма.
Вошедшая в комнату Оля была немало удивлена, увидев меня пританцовывающей с телеграммой в руках и напевающей: «Почем рога маралов, почем рога маралов…»
Ничто теперь меня не удерживало в Минусинске. Я распродала свой скарб и 24 декабря — как раз в сочельник, когда все были заняты Рождеством, — выехала. Вез меня и Олю все тот же Никанор и на той же самой лошади, на которой бежал наш Пантелеймон Николаевич. И направление было взято то же — на Ачинск. Но предварительно мы пробыли три дня в деревне у знакомых, и лишь затем, убедившись в отсутствии погони, добрались до железной дороги. Мы ехали в Петербург. И опять, проезжая Урал, я вспомнила свои детские и юношеские годы в Перми и мысленно прощалась с нею навсегда.
А с Лепешинским обстояло так.
При начале побега с ним случился совершенно юмористический, но могший окончиться трагически казус. Лошадь, на которой ехали он и Никанор, оказалась из степных, малообъезженных сибирок. Не слушая возжей, она помчалась совсем не туда, куда нужно, свернула в сторону и уперлась оглоблями… в полицейский участок. По счастью, этот неожиданный визит прошел незамеченным, и наши путники сумели быстро уехать в нужном направлении.
Когда Лепешинский, наконец, уселся в Ачинске в поезд, его и тут постигли неожиданные неприятности. Случилось так, что в том отделении, куда сел Пантелеймон Николаевич, ехала какая-то старушка. В пути у этой старушки исчез узел, который, по всей вероятности, утащил дорожный вор, путешествовавший некоторое время вместе с нею. Узел он украл, когда старушка выходила в Ачинске из вагона; а когда та возвратилась — на месте злоумышленника уже сидел Лепешинский.
Охающая, причитающая старушка обрушилась на Пантелеймона Николаевича, считая его прямым виновником происшествия. Напрасно тот убеждал ее в своей полной непричастности к утрате. Не помогало. Она заявила, что на первой же станции пойдет за жандармом. Положение создавалось критическое. Прямо на ходу поезда Лепешинский выскочил из вагона, добрался до станции — и, на его счастье, в это время проходил обратный поезд. Купив на него билет, Пантелеймон Николаевич тронулся в противоположную сторону, запутал след, а затем уже снова пересел на поезд, идущий в Петербург.
Когда я добралась до столицы, передо мной встал вопрос: ехать ли за границу (где уже находился Лепешинский) легально, или начать хлопоты о тайном переходе границы? Все зависело от того, насколько полиция Петербурга осведомлена о побеге Лепешинского и моем участии в нем. Но я рассчитала, что при тогдашних бюрократических методах полицейской связи у меня в запасе есть еще несколько недель.
Я обратилась в охранное отделение и заявила, что мой бывший муж Пантелеймон Николаевич Лепешинский покинул меня и увез все мои документы, в том числе паспорт. Одновременно я объявила об утрате паспорта в газете и возбудила ходатайство о выдаче нового.
Расчет мой оказался правильным. Спустя месяц я получила новый паспорт. Тотчас же я потребовала выдачи заграничного паспорта на том основании, что являюсь студенткой Лозаннского университета и собираюсь продолжать в нем занятия. Мне и это удалось. И тогда я немедленно выехала в Швейцарию. Я становилась политической эмигранткой.