На самой же развилке остановились в раздумье береза и ель. Они стояли близко-близко друг к другу — словно сводные сестры. Так близко, что острые чугунно-ржавые сучья строгой ели касались нежной белизны березкиного ствола. Походил я вокруг столь разных сестриц, подивился и свернул влево, к ромашковому откосу.
Домой возвращался часа через три, а может, и позже. В моей легкой небольшой корзиночке лежало штук семь сыроежек. Я торопился. По всему чувствовалось: собирается гроза. А тут еще из гнилого угла подул ветер. И зашумели ели и березы, туда-сюда раскачивая вершинами.
Совершенно случайно я вышел на рогульчатую тропку, на ту самую, в развилке которой стояли в обнимку береза и ель. Порывистый, упруго-сырой ветер нещадно мотал их из стороны в сторону. Чугунно-ржавые сучья принахмурившейся ели впивались острыми концами в белую кору березки, и она стонала.
Долго, пораженный, смотрел я на стонущую березу, не в силах ей ничем помочь.
Порой казалось: вот-вот вырвется береза из этого страшного, колючего объятия безжалостной ели. Упруго изгибаясь, она, белотелая, клонилась под напором ветра в противоположную от ели сторону, и колючие иглы-сучья, мнилось, еще миг — и оставят ее в покое… Но сводная сестра не хотела расставаться с красавицей березкой и тоже поспешно тянулась вслед за ней, глубже вонзая в ее ствол цепкие когти.
Журавушки
Шагаю пустыми полями, такими грустными, безропотно ожидавшими скорого ненастья. Почти совсем не слышно птиц. Настороженно чуткая тишина лишь изредка нарушается тарахтеньем трактора на дальнем пригорке.
Пустынна и дорога из Замятина, поредевшей за последнее время деревеньки, откуда я иду от знакомого учителя-пенсионера, решившего не покидать полюбившихся ему мест, которым он отдал без малого сорок лет жизни.
Подхожу к лесу, тоже грустно-задумчивому, когда из него с гиканьем вылетают, один за другим, трое мальчишек на велосипедах.
У одного из них сбоку болтается затрепанная полевая сумка, возможно доставшаяся ему от деда-воина, у двоих других за спинами топорщатся ранцы, поблескивающие зеркально в косых лучах жаркого нынче солнца. Пострелы возвращаются из Покровской школы.
— Здр-расте! — отрывисто бросает первый мальчишка — сивоголовый, круглощекий, обдавая меня пылью и молодым горячим своим дыханием.
За ним так же во весь дух проносятся мимо двое других шустряков. Последний, в фуражке, заломленной набекрень, кричит товарищам, с отчаянной лихостью взлетая на горбатый бревенчатый мостик через заросший камышом ручей:
— А я его зна-аю! Он к нашему Никифр Иванычу ходил!
Ребят как не было. Они уже пылили по взгорку, поднимаясь к первой, с провалившейся крышей, бесприютной избе тихого Замятина.
Снова я один. Скоро опушка. В лесу сейчас тоже пусто. Редко пропорхнет какая-либо пичуга, ныряя между ветвями желтеющих берез, встречающих тебя знобкой прохладой. Лишь в полдень на лесных полянах, если светит солнце, бывает приятно, по-летнему тепло.
Но чу!.. Слышу вдруг какие-то неясные трубные звуки. Замираю на месте. И вот из-за сосен — могучих, прямоствольных — появляется волнистый, точка за точкой, косяк журавлей. Девятнадцатое сентября сегодня, а журавли уже отправляются на юг. Неужто ранняя будет зима?
Пристально, не мигая, смотрю на высокое, по-осеннему блеклое небо. А косяк все тянется и тянется из-за сосен. Курлычат тоскливо журавушки, прощаясь с матерью-родиной до будущей весны.
Вот одна лента угольника обрывается почему-то. Замешкались журавли, закурлыкали громче, тревожнее… Что с вами, родные?
Через миг-другой снова выравнивается ряд, и снова стройно тянется в недосягаемой выси волнующе-величавый журавлиный косяк.
Все дальше, и дальше, и дальше удаляются от меня журавли, все глуше доносится их прощальное курлыканье.
Машу рукой:
— Счастливого вам пути, журавушки!
И ничего уж не вижу — слезы обильно катятся из глаз. Щемит сердце невыносимо, будто с братьями родными прощаюсь.
Настроение
В двадцатых числах сентября совсем испортилась погода. Косматые, рваные облака, налитые устрашающей синевой, уже с утра наползали на небо, закрывая солнце.
Думалось: за дрожащим на ветру осиновым колком на бугре, таким беззаботно веселым в июне, не начиналась ли бездонная прорва, из которой и лезли и лезли на небо эти нескончаемые легионы хмурых, чернеющих прямо-таки на глазах туч?
А к середине дня весь небосвод заволакивало сплошной непроглядной кошмой, и на землю опускался дождь — монотонно-нудный, привязчивый.
Случалось, дождь и к ночи не смолкал. Тогда слышно было, как за окнами в глухих, рано наступивших сумерках хлюпала раскисшая земля, а в палисаднике жалобно переговаривались между собой липы и клены.
Однажды вечером — дождя в этот день не было, хотя небо и не прояснилось, — я пошел прогуляться в соседний с поселком лес.
Тихо и сыро было вокруг. В колеях проселочной дороги пузырилась загустевшая жижа, в низинках и справа и слева образовались калужины.
Печальные осины нехотя роняли поблекшие листья. Даже папоротник и тот покрылся ржавчиной. Видно, как-то под утро прихватил его заморозок. Из зарослей бересклета невидимая пичуга с дотошной настойчивостью вопрошала: «И что же? И что же?»
За редким орешником вдруг прорезалась, трепетно пламенея, узенькая полоска заката. Косой, недолговечный луч выхватывал то чугунно-литой ствол коренастой ели, и он на миг-другой отливал старинной бронзой, то легким румянцем окрашивал тонюсенькую, вздрогнувшую от радости березку, то пробегал по траве — эдакой еще сочно-зеленой, осыпанной крупными жемчужинами. И на душе стало так хорошо, так покойно: есть еще на земле лес, есть еще тишина, есть еще птицы, есть еще радующие взгляд золотые закаты!
Неугасимый костер
Всего лишь на минуту остановилась электричка у безлюдно-скучной платформы. И тут вдруг глянуло исподлобья солнце, и сырые щелявые доски с приклеившимися к ним листьями показались мне осыпанными щедро жемчугами и рубинами.
Поезд скрылся за стеной чапыжника, а я все стоял и стоял на пустынной платформе, боясь сделать шаг, чтобы не наступить на драгоценные каменья. Но они исчезли так же внезапно, как и появились.
Оглянулся, а низкое неприветливое солнце уже снова скрылось за тяжелыми облаками. И снова помрачнел мир, хотя часы над платформой и показывали полдень. В октябре всегда так — рассвет с сумерками посреди дня встречаются.
«Пойду-ка в поселок напрямик через лес, — подумал я, спускаясь по приступочку на землю. — А то как бы опять не задожжило».
Стыдливо-грустными стояли раздетые осенними ветрами деревья, зато наряднее выглядел подлесок.
Слева вон кто-то украсил леденцами приземистый куст. Не поленился подойти: так и есть — барбарис. Тонюсенькие веточки были усыпаны пунцовыми бусинами.
Немного же погодя повстречалась в низинке колония кирпично-рыжих папоротников. Отсюда дружно вспорхнула, устремляясь к осине, стайка поползней. А еще через какое-то время увидел волчьи ягоды. Багровые капельки призывно манили к себе: «Разве мы не пригожи? Подойди, отведай!»
Поднимался по изволоку к вырубкам, когда настиг меня дождь — мелкий, частый, подгоняемый шалым ветром. Прямо-таки на глазах наполнились водой глубокие следы, оставленные лосем, бродившим здесь, возможно, этой ночью.
Вначале упружистый этот зануда сек и сек мне спину, потом переменился ветер, и колючая пыль принялась кропить лицо. Летели навстречу и последние листья, безжалостно срываемые с деревьев злым северяком. Два золотых березовых кругляша приклеились накрепко к телогрейке, словно бы медалями наградила меня осень.
Под ногами хлюпало. Зябли намокшие колени. Сырость пробиралась и за ворот, леденя спину. И уж тяжелой стала казаться перекинутая через плечо сумка с книгами для больного друга.