Вот по весне и тянет, тянет меня всегда неудержимо к одиноко, в гордой отрешенности стоящим деревьям.
Прошлой весной, кажется в начале марта, у старой сосны на Гераськином займище наткнулся я на пучеглазого лягушонка. Сидел он преспокойненько на обсохшей кочке, торчащей из лужицы. Нежился лягушонок в солнечном тепле, без страха поглядывая на жесткие сугробы, излучающие нестерпимое сияние. А на ветру-то было, похоже, градусов десять мороза!..
Выходя в Покровке из вагона электрички, я и сейчас уже думал о Гераськином займище, о старой сосне. Чем они меня в эту весну порадуют?
От станции и до самого леса дорога обрыхлела и как бы немного прокоптела. А кое-где по обочине обнажились даже лобастые булыжины.
Деревья стояли не шелохнувшись, словно охваченные неземной задумчивостью, страшно далекие от всего суетного, мелочного, недолговечного. И вот тут-то, подойдя к опушке, я не пожалел, что взял с собой лыжи.
Хрупкая, будто бы из тончайшего стекла, затвердевшая корочка снега, отливая на солнце то янтарно-лазоревым, то бирюзово-васильковым еле уловимым блеском, тотчас со звоном проваливалась, едва на нее ставил ногу. Глубокий же след молниеносно наполнялся водой цвета купороса.
Но под лыжами ненадежнейший этот наст еще держался. Лыжи легко скользили по хрусткому снегу, полосатому от длинных тонких теней, отбрасываемых деревьями.
На мохнатых еловых лапах еще кое-где белели пушистые снежные комки, похожие на притаившихся горностаев. Но вот березы и осины стояли все-то, все голые. Утихли снегопады, лиственные деревья стряхнули со своих ветвей последние пушинки, застыв в робком ожидании близкого тепла.
Между деревьями носились синицы, овсянки. Попадались на глаза и снегири, еще не отлетевшие на север. Птичья братия гомонила уже по-весеннему — звонко, задорно.
На полпути к Гераськиному займищу дорогу мне перебежала ватажка шумливых мальчишек. У каждого из пареньков на загорбке болталось по две-три дуплянки, связанных между собой шпагатиной.
— Далече путь держите, молодцы? — спросил ребят.
— Здрасте! — вразнобой закричали, не останавливаясь, мальчишки. — Мы, значит, в двенадцатый квартал… Пернатым домики будем вешать!
Крикнул вдогонку:
— А не рано?
Замыкавший ватажку долговязый паренек в форсистой кепчонке, сдвинутой на ухо, вдруг приостановился:
— Завтра двадцатое. Разве это рано? Синицы… они уж места для гнезд присматривают.
— Чеши, Тимоха! — выкрикнул кто-то из мальчишек.
И долговязый, взмахнув палками, припустился догонять приятелей.
«Да-а, — невесело вздохнул я, все так же неторопливо продолжая свой путь через лес. — Тут тебе не Москва… тут вся весна на виду!»
Дышалось легко-легко: воздух был свеж и бодрящ. Ровной снежной целине, казалось, нет ни конца ни края. Но мартовское солнце и здесь, в самой чаще Покровского леса, уже поработало на славу.
С южной стороны у каждого деревца появились голубые воронки. И с каждым часом они будут шириться. А совсем скоро, ну через какие-нибудь три-четыре дня, тут появятся первые проталины…
Вскоре между поредевшими деревьями как-то необыкновенно ослепительно засияло солнце.
«Ну, вот и Гераськино займище», — подумал я. Но чтобы выйти на поляну, надо было свернуть вправо и обогнуть густые заросли красной вербы, уже поспешившей выпустить пушистые «барашки». Они, эти «барашки», густо осыпали тонкие гибкие прутья и походили на язычки свеч, только не оранжевые, а льдисто-серебристые.
Кончились заросли. Протянул руку, чтобы отвести в сторону последнюю ветку, преграждавшую путь на поляну, ветку кроваво-пунцовую в отличие от других. И, не сделав еще шага, поднял глаза на кряжистую сосну — прабабушку Покровского леса. Вся-то она сверху донизу была обласкана солнцем — янтарно-прозрачным, великодушно щедрым.
А под огрузневшими ее лапами, зелеными с прочернью, на пегой от прошлогодней хвои проталине, большой, с детское рваное одеяло, резвилось трое зайчишек. Зайчишки первого в эту весну помета.
Кажется, более удобного, более безопасного пристанища для потешных зайчат нельзя было сыскать во всем лесу. Стоило ушастому малышу прижаться к просохшей уже земле, затаиться на миг-другой, и его пушистая шубка слилась бы с порыжелой хвоей. Даже самый зоркий хищник принял бы зайчонка за навозную кучку.
«Заячий детсад! — вдруг пришло мне в голову. — Ей-ей, заячий детсад! Только вывески не хватает».
Не знаю, сколько там минут простоял я на опушке, не спуская глаз с резвившихся зайчат. Врезался мне в память самый крошечный из этой троицы — прыткий шарик с туго загнутым кверху ржаво-рыжим мохорком-хвостиком.
Но вот что-то недоброе почуяли малыши. Почуяли и мгновенно брызнули в разные стороны.
Пропали зайчишки, будто их вовсе и не было на проталине под старой сосной. Но я долго еще не двигался с места, все ждал: не появятся ли снова потешные зверята?
Необычный улов
Не зря в народе март зимобором прозвали. Все бывает в марте: и звонкая капель, и вьюжистые метели. Зиме не хочется уходить, да март ломает ее, борясь за свои права. О марте деревенские дедки так и говорят: «День зима, два — весна».
И хотя в это утро термометр за окном возвещал о пятнадцатиградусном морозе, мы с другом в девятом часу отправились на рыбалку.
Блином — белым, неподжаристым — висело над дальним седым бором солнце. Избы и березы были густо опушены инеем. С крыш свисали сосульки — одна длиннее другой. И вся эта махонькая, из нескольких дворов, деревенька Беглицево, куда мы приехали накануне, выглядела причудливо празднично, разукрашенная щедрым морозцем.
— Погулял же ночью красный нос! — сказал Виктор Флегонтович, взваливая на плечо рюкзак.
Но пока мы шагали до Могзы, мартовское доброе солнце налилось живительной силой, и лежалый засахарившийся снег начинал слепить глаза.
До обеда исходили по капризно извивающимся берегам речушки не один километр. А просверленным буром и пешней лункам и счет потеряли. А поклевки не было.
За своими удочками, отчаявшись в удаче, я и следить перестал. Гораздо интереснее было смотреть, скажем, на молодые осины, кожица которых лоснилась в солнечных лучах дорогим зеленым атласом, на крутой бугор — весь в рыжих заплатах-проталинах, или на говорливый ручеек-ниточку, упрямо сбегавший с кручи к ноздреватому льду прибрежья.
Прилетела любопытница сорока. Посидела-посидела, покачиваясь на корявой ветке вдовицы вербы, а потом бесшумно опустилась на курившийся парком пенек под берегом. Вытянулась вся и в лунку мою заглянула.
В полдень закусили бутербродами на скорую руку, из бутылки, обернутой фуфайкой, выпили по глотку-другому теплого чая, и, по настоянию Флегонтовича, отправились к старой мельнице, где, по мнению друга, и ждала нас настоящая удача.
По дороге на новое место я приглядывался жадно к Могзе, готовящей тебе на каждом повороте какой-нибудь сюрприз.
На обрывистой крутизне, открывшейся сразу же за высоченными елями, я ненадолго задержался. Тут — на небольшом отрезке — нетерпеливая речушка уже сбросила с себя лед, и напористо, глухо рокоча, устремилась вниз, перекатываясь с пенными брызгами через упавший когда-то с берега на берег могучий дуб.
Виктор Флегонтович тоже остановился. Закурил сигарету и улыбнулся чему-то. Светло так улыбнулся — во все заметно посмуглевшее за день лицо.
— Ты чего? — спросил я.
— Историйку давнюю вспомнил. Как раз под этим берегом приключилась. Давно, правда, в войну, мальчонком когда был. — Друг замолчал, глубоко затягиваясь.
— Расскажи, — попросил я.
Флегонтович снова улыбнулся — теперь как-то смущенно. Затушил окурок и не сразу начал:
— Летом, в каникулы, я здесь у бабы Дуси подкармливался. В городе у матери еще рты были. А с питанием, сам знаешь, как приходилось в военные годы. Ну, а тут и ягоды, и грибы, и рыбалка к тому же. Раз за день надергал всякой мелочи целое ведерко. Думаю: моей удаче и баба Дуся обрадуется! И уху сварит, и жареху сготовит (на второе). Собрался уходить, да вдруг осенило: заброшу-ка удочки на ночь. Может, заявлюсь сюда поутру, а на крючках окуни, что тебе поросята на привязи! Так и сделал. Все три удочки забросил во-он у того омутка. Удилища, само собой, покрепче в глину воткнул.