Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Дядя-каноник был совсем другим. Его поведение отличалось строгой целомудренностью. Но как раз это качество, которое могло бы служить украшением человека, дяде моему помогало лишь скрыть его посредственность. В церкви он видел только внешнюю сторону, иерархию, роскошные облачения, пышные церемонии. Ризница была ему ближе, чем алтарь, мелкие нарушения церковной службы волновали его более, нежели нарушение заповедей. Теперь, умудренный прожитой жизнью, я не уверен, что дядя справился бы с толкованием трудных мест из Тертуллиана[24] или смог без запинки изложить историю Никейского символа[25], но он, как никто, знал, когда и с какими поклонами следует обращаться к священнику во время парадной службы. У дяди была единственная честолюбивая мечта: стать каноником; по его словам, на большее он просто не мог рассчитывать. Благочестивый, требовательный к себе, до мелочности усердный в соблюдении правил, скромный, он обладал несомненными добродетелями, но был бессилен передать их другим.

Я ничего не скажу о моей тетке с материнской стороны, доне Эмеренсии, имевшей, впрочем, на меня большое влияние; она резко отличалась от остальных, но с нами прожила недолго, каких-нибудь два года.

Об остальных родственниках и знакомых говорить не стоит: я их почти не знаю, мы мало и редко с ними встречались. Мне только хотелось бы бегло рассказать о жизни в нашем доме, о простоте нравов, безволии родителей, их желании удовлетворить мой малейший каприз, их любви к показному блеску, шуму и так далее. Вот на какой почве, при каком удобрении взрос цветок.

Глава XII

ЭПИЗОД 1814 ГОДА

Я не могу продолжать, не рассказав кратко один забавный эпизод 1814 года; было мне тогда девять лет.

Когда я родился, Наполеон сиял в зените славы и власти; он уже был императором, им без устали восхищались. Мой отец, который, уверив других в нашем благородном происхождении, кончил тем, что и сам уверовал в него, питал к Бонапарту сильнейшую, впрочем, чисто умозрительную, ненависть. В нашем доме много и отчаянно спорили, ибо мой дядя Жоан, видимо, из чувства профессиональной солидарности прощал Наполеону деспотизм, ценя его как полководца, а мой дядя-священник был непримирим в отношении корсиканца; мнения остальных родственников разделились; спорам не было конца.

Когда в Рио-де-Жанейро пришла весть о первом поражении Наполеона, дом наш пришел в волнение, однако никто не позволил себе насмехаться или злорадствовать. Сторонники императора сочли приличным молчать среди общего ликования; кое-кто даже присоединился к рукоплесканиям большинства. Ликующее население не скупилось на выражение горячей симпатии королевской семье; не обошлось без фейерверков, салютов, торжественных месс, приветствий, процессий. В праздничные дни я носился с новой игрушечной шпагой, подаренной мне крестным отцом в день святого Антония, и, признаться, это оружие занимало меня куда больше, чем падение Бонапарта. Это я запомнил на всю жизнь. И, надо сказать, навсегда сохранил глубочайшую уверенность в том, что наша собственная игрушечная шпага неизмеримо важнее шпаги Наполеона. Да, да, заметьте: пока я жил, я выслушал немало красочных речей, прочел великое множество страниц, на которых были изложены блестящие мысли, выраженные блестящими словосочетаниями, и всегда слова одобрения, срывавшиеся с моих уст, сопровождал умудренный опытом внутренний голос: «Спокойнее; меня волнует только моя собственная игрушечная шпага».

Наша семья не удовлетворилась одним только анонимным участием в общем ликовании; мы сочли нужным и своевременным отметить падение императора торжественным званым ужином, да таким, чтобы слухи о нем дошли до самого короля или, во всяком случае, до его министров. Сказано — сделано. На свет божий вытащили серебро, доставшееся нам от деда Луиса Кубаса, скатерти голландского полотна, прекрасные китайские вазы; закололи свинью; заказали монахиням из Ажуды всевозможные варенья и печенья; намывались и начищались до блеска паркетные полы, лестницы, канделябры, люстры.

В назначенный час к нам явилось избранное общество: судья, трое или четверо офицеров, коммерсанты, юристы, чиновники, кто пришел один, кто в сопровождении жен и дочерей, но все одинаково жаждали похоронить память о Бонапарте в своих желудках. Это был не ужин, нет, — это был реквием. Во всяком случае, в таком приблизительно духе высказался один из присутствовавших юриспрудентов, доктор Виласа, несравненный стихотворец, импровизатор стихов на заданные темы и рифмы, сдобривший кушанья сладостью поэзии. Он встал — я, как сейчас, вижу его заплетенные в косичку волосы, шелковый сюртук, изумрудный перстень — и обратился к моему дяде-священнику с просьбой предложить тему; услыхав ее, он вперил взор в одну из дам, откашлялся, воздел правую руку с поднятым указательным пальцем и, закончив эти приготовления, прочитал глоссу. Он продекламировал целых три строфы и, видимо, поклялся своим богам декламировать вечно; он просил тему за темой, импровизировал новые и новые глоссы. Одна сеньора, не в силах сдержать своего восхищения, высказала его вслух.

— Вы говорите эго только потому, — скромно возразил Виласа, — что вам не довелось слышать импровизаций Бокаже[26], я же слышал их в Лиссабоне в конце минувшего века. Какой был поэт! Какие стихи, какая необыкновенная легкость! Мы часами состязались с ним в кофейной Никола, и нам рукоплескали и кричали «браво». О Бокаже, великий поэт! Как раз на днях мы говорили о нем с герцогиней де Кадовал…

Последние слова, произнесенные весьма выразительно, вызвали у присутствующих дрожь восхищения. Доктор Виласа, такой доступный, такой скромный, состязался, оказывается, с великими поэтами, дружески беседовал с герцогинями! Бокаже! Герцогиня де Кадовал! Дамы млели, мужчины смотрели на Виласу с уважением, завистью, некоторые с недоверием. А он между тем декламировал и декламировал, нанизывая метафору на метафору, эпитет на эпитет, изобретая новые и новые рифмы к словам «тиран» и «узурпатор». Подали десерт, но о еде никто и не думал. В перерывах между глоссами слышалось довольное бурчание сытых желудков; глаза — одни влажные, ленивые, другие живые, блестящие — медлительно скользили или резво пробегали по столу, ломившемуся от сластей и фруктов. Тут были и нарезанные кружками ананасы, и ломтики дыни, в хрустальных вазах золотилось кокосовое повидло и густой сироп из сахарного тростника, тут же стояли сыр и хрустящий поджаристый акара[27]. Время от времени непринужденный смех нарушал торжественную важность банкета. Гости завязывали беседы.

Девицы говорили о песенках, которые они собирались петь под аккомпанемент клавесина, о менуэте и английском «соло»; одна почтенная дама обещала исполнить старинный «быстрый танец», дабы показать, как веселились люди во времена ее детства. Господин, сидевший рядом со мной, сообщал соседу справа сведения об очередной партии рабов; он получил два письма из Луанды от своего племянника: в одном письме его уведомляли о том, что закуплено сорок голов, в другом же… письма были у него в кармане, но ему казалось неудобным читать их. По его словам, на этот раз мы должны были получить не менее ста двадцати черных невольников.

Хлоп… хлоп… хлоп… Виласа бил в ладоши, прося внимания. Шум тотчас смолкал, словно стаккато в оркестре, и все глаза обращались к импровизатору. Сидящие на другом конце стола приставляли к уху ладонь, чтобы ничего не упустить; большинство, еще ничего не слышав, заранее изображало на лице своем любезную улыбку одобрения.

Я же, всеми забытый, не отрывал завороженных глаз от вазы с моим любимым вареньем. Я радовался концу каждой импровизации, считая ее последней; но, увы, — глоссы следовали одна за другой, а десерт оставался нетронутым. Никто не догадывался перейти к сладкому. Отец, сидя во главе стола, наслаждался всеобщим довольством, любовался веселыми лицами гостей, сервировкой, цветами, согласием, вызванным обильной, вкусной едой. Я видел это, ибо я беспрестанно переводил глаза с варенья на отца и с отца на варенье, взглядом умоляя его положить мне лакомство, и все напрасно. Он был целиком поглощен собой. Декламация не прерывалась, вынуждая меня терпеть и ждать. В конце концов я не выдержал. Я попросил варенья, сначала тихонько, потом громче, потом закричал, завопил, затопал ногами. Отец, готовый дать мне солнце, если бы я попросил, позвал слугу и велел положить мне сладкого, но было поздно. Тетушка Эмеренсия сдернула меня со стула и передала служанке; я плакал и вырывался.

вернуться

24

Тертуллиан (160–222) — знаменитый христианский писатель, уроженец Африки.

вернуться

25

Никейский символ — «Символ веры», выработан па первом Вселенском соборе епископов христианской церкви Римской империи, созванном в 325 г.

вернуться

26

Бокаже Мануэл Мария Барбоза ду (1765–1805) — португальский поэт.

вернуться

27

Акара — особо приготовленное лакомое блюдо из фасоли.

6
{"b":"547153","o":1}