Вы думаете, это простое перечисление? Нет, это набросок грустной и банальной главы, которую я так и не написал.
Глава XLVI
НАСЛЕДСТВО
А теперь, читатель, посмотри на нас через неделю после смерти отца. Сестра Сабина сидит на диване, рядом, прислонившись к консоли, стоит, скрестив руки, покусывая усы, Котрин, я хожу взад и вперед по комнате, не поднимая глаз. Глубокий траур. Глубокая тишина.
— В конце концов, — сказал Котрин, — дом стоит не более тридцати тысяч; в лучшем случае — тридцать пять…
— Пятьдесят, — возразил я, — Сабина знает — в свое время за него было заплачено пятьдесят восемь…
— А хоть бы и шестьдесят, — отрезал Котрин. — Это еще не значит, что сейчас он стоит столько же. Дома теперь упали в цене. Хорошо, если этот дом стоит шестьдесят, сколько же тогда стоит загородная вилла, которую ты оставляешь себе?
— Старая развалина!
— Развалина? — ахнула Сабина, воздевая руки к потолку.
— Я надеюсь, ты не станешь утверждать обратное?
— Ладно, братец, оставим это, — сказала Сабина, поднимаясь с дивана. — Все можно решить честно, по-дружески. Котрин уступает тебе рабов, ему нужны только папин кучер и Пауло…
— Кучера я не отдам. Мне остается карета, и я не желаю покупать нового кучера.
— Прекрасно; тогда я возьму Пауло и Пруденсио.
— Пруденсио свободен.
— Свободен?
— Вот уже два года.
— Свободен! Как это ваш папенька легко всем тут распоряжался, ни у кого не спрашивая! Хорошо. Но серебро-то он, я надеюсь, не освободил?
Мы заговорили о старинном, тонкой работы серебряном сервизе времен короля Жозе I[42]. Это был самый спорный предмет наследства, так как серебро, по рассказам отца, было будто бы подарено прадедушке Бразу Кубасу самим вице-королем Бразилии графом да Кунья.
— Я бы отступился от серебра, — продолжал Котрин, — но его хочет Сабина, она имеет на то право. У нее семья, ей нужна приличная сервировка. Ты холост, ты не принимаешь…
— Я могу жениться.
— Для чего? — спросила Сабина.
Вопрос был великолепен. На секунду я даже забыл о наследстве, улыбнулся, подошел к Сабине и ласково погладил ее по руке. Котрин подумал, что я сдался, и принялся благодарить меня.
— Не за что, — сказал я. — Я ничего не уступил и не уступлю.
— Нет?
Я покачал головой.
— Оставь, Котрин, — сказала Сабина мужу. — Он, наверное, не прочь забрать даже одежду, которая на нас надета. Не хватает только этого.
— Только этого. Ему подавай карету, кучера, серебро. Лучше уж пусть возбудит против нас судебное дело, пусть заявит, что ты ему не сестра, я тебе не муж и бог — не бог. Что ж: тогда все достанется твоему брату, все до последней ложечки. За чем же дело стало!
Скоро Котрину все это надоело, мне тоже, и я решил прекратить спор, предложив разделить серебряную посуду. Он рассмеялся и спросил меня, кто же тогда получит кофейник, а кто сахарницу; впрочем, мы и потом сможем обо всем этом договориться в другом месте, — например, в суде. Сабина между тем подошла к окну, посмотрела в сад, обернулась и сказала, что она готова уступить Пауло и еще одного раба, если я уступлю посуду. Я не успел возразить — это сделал Котрин.
— Никогда! Подачек мне не надо.
Обедали мы мрачно. Подошедший к десерту дядя-каноник оказался свидетелем небольшой перебранки.
— Дети мои, — сказал он, — вы же знаете, что брат мой оставил всем вам достаточно хлеба.
Котрин вспыхнул:
— Разумеется. Но дело не в хлебе, дело в масле. Сухой хлеб не полезет в глотку.
В конце концов мы поделили наследство, но дружба наша погибла. Должен признаться, тяжела мне была ссора с Сабиной! Мы любили друг друга, детьми вместе играли, вместе плакали; став взрослыми, мы честно, поровну, как и подобает брату и сестре, делили между собой хлеб, радости и печали. Но ссора унесла нашу дружбу, как оспа унесла красоту Марселы.
Глава XLVII
ЗАТВОРНИК
Марсела, Сабина, Виржилия… Пропасть разделяла этих женщин, но каждая из них по-своему удовлетворяла потребности моей души в любви и ласке. Перо, стой!
Ты дурно воспитано; повяжи-ка сначала галстук да надень жилет посвежее, тогда я, может быть, разрешу тебе войти в мой дом и устроиться в гамаке, который укачивал меня в счастливые времена, прошедшие со смерти отца до 1842 года. Войди же; ты чувствуешь запах духов? Не думай, пожалуйста, что я употреблял их для собственного удовольствия. Это — аромат, оставленный «X» или «Н»; упомянутые начальные буквы укачивали в моем гамаке свою изящную порочность. Не спрашивай иных примет, кроме духов, — больше ничего не осталось. Я не сохранил ни писем, ни портретов, ни воспоминаний, ни чувств. Остались одни начальные буквы.
Я жил затворником, лишь изредка выезжая на бал, в театр, к друзьям. Большую часть времени я проводил с самим собой. Я жил, вверившись приливам и отливам дней и событий; периоды упадка сил сменялись кипучей деятельностью, честолюбивые стремления уступали место унынию. Я писал о политике и занимался литературой. Посылая в журналы статьи и стихи, я достиг некоторой известности как публицист и поэт. Вспоминая изредка о Лобо Невесе, депутате, и Виржилии, будущей маркизе, я говорил себе, что из меня вышел бы депутат и маркиз получше Лобо Невеса, ведь я намного, намного достойнее и умнее его. При этом я смотрел на кончик моего носа…
Глава XLVIII
КУЗЕН ВИРЖИЛИИ
— Вы знаете, кто приехал вчера из Сан-Пауло? — спросил меня как-то вечером Луис Дутра.
Луис Дутра, кузен Виржилии, был, как и я, близок музам. Стихи его нравились публике и были гораздо лучше моих; но Луису хотелось, чтобы суд знатоков подтвердил восторги толпы. Будучи по природе робким, сам он никого ни о чем не спрашивал; но случайно услышанная похвала окрыляла его, и он с юношеским пылом уходил в работу.
Бедный Луис Дутра! Едва успев напечатать что-нибудь новенькое, он бежал ко мне и принимался обхаживать меня со всех сторон в надежде поймать слово, жест или иной знак одобрения; я же толковал о том о сем, о последнем бале в Катете, о прениях в парламенте, о лошадях и экипажах, решительно обо всем, кроме его творения в прозе и стихах. Луис отвечал мне сначала оживленно, затем все более вяло; пытаясь свернуть разговор на интересующий его предмет, он открывал какую-нибудь книгу, спрашивал, что я теперь пишу, я односложно отвечал ему и продолжал говорить о другом. В конце концов он терял надежду и грустно покидал меня. Мне хотелось обескуражить его, вывести из себя, заставить усомниться в своих силах. Я делал это, глядя на кончик своего носа.
Глава XLIX
КОНЧИК НОСА
Говоря по совести, нос, ты сыграл большую роль в моей жизни… Ты когда-нибудь задумывался над назначением носа, дорогой читатель? Если верить вольтеровскому Панглосу, нос был создан для того, чтобы па нем держались очки, — и это заключение долгое время казалось мне непреложным; но как-то раз, размышляя над этим и другими темными вопросами философии, я нашел иное, единственно правильное, окончательное решение.
На это решение натолкнули меня факиры. Как известно читателю, факир проводит целые дни, созерцая кончик собственного носа с единственной целью увидеть божественный свет. Вперив взгляд в кончик своего носа, он отрешается от окружающего, упиваясь неведомым, познает неощутимое, отрывается от земли, растворяясь в эфире. Отрешение от мира путем созерцания кончика носа есть наиболее возвышенное свойство души, и оно доступно не одному только факиру. Любой человек может узреть божественный свет, сосредоточившись на кончике собственного носа; подобное созерцание, имевшее своей целью подчинение вселенной одному носу, и составляет основу общественного равновесия. Если бы носы занялись созерцанием друг друга, род человеческий не продержался бы и двух веков: мы не пошли бы далее первобытных племен.