Едва конференцию решили проводить в Генуе, как все остальное уже само собой разумелось: ну, естественно, Сан — Джорджо, а в нем — Зал Сделок. Он, этот зал, был квадратной формы, с просторными окнами, выходящими по фасаду на море. В овальных нишах, встроенных в стены зала, расположились скульптуры отцов города — в их позах, в их лицах, выражающих независимость, в их парадном платье было нечто от всесилия монархов, восседаюншх на троне. Они точно всматривались из своего средневекового далека, капитаны Генуи, в день нынешний — сами современники установили эту привилегию капитанов, расположив их над собой и дав им право судить себя и свои бренные дела.
А между тем лестница вознесла нас на уровень третьего этажа, и мы пошли навстречу гулу голосов, что доносился из самой утробы здания, он будто звал нас к себе — Зал Сделок был там. Чичерин шел первым, вслед за ним делегаты, эксперты, военные и штатские советники, как, впрочем, референты и секретари — наверно, иерархия существовала, но она была приблизительной. Когда наши делегаты вошли в зал, гул возрос и тут же стих — зрелище, которое неожиданно явили живые большевики, увлекло присутствующих. Но и большевиков заинтересовала картина, которую представлял сейчас большой зал дворца Сан — Джорджо. Столы для делегатов были расположены в форме правильного каре. Непосредственно за столом места председателя и вице–председателей. Меж столами — секретари конференции, все те, кто призван протоколировать предстоящие дебаты.
Офицер, сопровождающий нас, в последний раз притопнул и указал взглядом на ряд пустых стульев, поставленных вдоль стола. Чичерин пошел к крайнему стулу, время от времени опираясь ладонью левой руки о стол и оглядывая делегатов, уже занявших свои места. В этом море лысин, ярко–красных и молоч–но–бледных, крапленых и чистых, обрамленных нежнейшим венчиком волос и напрочь обнаженных, львиная грива седин Ллойд Джорджа была очень приметна. По диагонали от англичанина, водрузив очки на крупный нос и вздув ноздри, сидел Барту — он был заметно ненастен. А еще дальше, точно кулак, венчающий худую руку, поднял острую голову Вирт. Дальше без труда угадывались японец Иссии и итальянец Факта, неожиданно краснолицый, скорей напоминающий бергенца, чем пьемонтца, — не увидев Факту, трудно было представить, что есть такие итальянцы.
Факта достал платок и вытер им лицо, отчего оно стало еще пунцовее. Не выпуская из рук платка, он приподнялся, дав понять, что будет говорить. Где–то позади мягко прикрылась дверь, и тишина точно вздрогнула и остановилась. От имени страны, имеющей честь принимать делегатов, он объявил конференцию открытой и, пододвинув стопку голубых листков, сказал, что намерен прочесть депешу итальянского монарха, которую тот прислал на имя конференции. Видно, текст депеши был известен премьеру и не очень–то его увлек — Факта прочел ее без воодушевления, понимая, что это не более как формальность, которая побеждается тем надежнее, чем раньше с нею совладаешь. Но депеша была побеждена, и Факта с требовательной настойчивостью взглянул на Ллойд Джорджа, который, уступая итальянцу, обратил к нему мясистую, в розовых подушечках ладонь, прося слова. В этом уже была известная заученность, обнаруживающая существование сценария, предполагающего распределение ролей. Следуя духу и букве сценария, Ллойд Джордж взял слово и предложил избрать итальянского премьера председателем конференции. Последовало согласие конференции, и слово вновь получил британский премьер, что было воспринято едва ли не как знак благодарности за услугу, только что оказанную итальянцу, — вот теперь действительно конференция началась.
Да, слово получил Ллойд Джордж, и, точно сговорившись, мы с Георгием Васильевичем взглянули друг на друга. О, если бы старый валлиец знал, в какой мере не случайна была для нас эта встреча и сколь обстоятельно мы себя к ней готовили.
Но Ллойд Джордж уже вошел в роль — он говорил.
Признанный наставник валлийца Гладстон покорял аудиторию разговорной интонацией речей — он как бы творил речь на глазах у слушателей, вовлекая их в сам процесс своих раздумий. Это свойство было и у первой речи Ллойд Джорджа в Генуе. Он придал ей интонацию застольной беседы, при этом его не столь сильные голосовые данные не воспряли. Они не воспряли и тогда, когда в задних рядах было произнесено нетерпеливое «громче!». Он заговорил не громче, а тише и этим заставил себя слушать. Эта обыденность интонации, это внешнее пренебрежение к ораторским изыскам (заметьте: внешнее!) призвано было внушить присутствующим, что к ним обращается человек, чуждый чувства превосходства, демократ по своим убеждениям и существу.
Суть речи Ллойд Джорджа точно соответствовала манере, в которой она была произнесена: валлиец говорил о равенстве. Да, он говорил о равенстве, хотя вкладывал в это определение свой смысл. «Мы участвуем в этом собрании на началах абсолютного равенства. Это лишь в том случае, однако, если принимаем равные условия». Валлиец пояснил, что под равными условиями он разумеет программу, принятую в Каннах, а смысл ее известен, как известны силы, которые ее вызвали к жизни: западные буржуа, лишившиеся собственности в России. За более чем гуманной фразой о равенстве следовал смысл, по существу, антигуманный: новая Россия должна выплатить царские долги, а для начала вернуть соотечественникам Ллойд Джорджа нефтяные поля и соляные копи.
Ллойд Джордж закончил и взглянул на Барту, в этом взгляде было нечто заученное — бегун, заканчивающий дистанцию, мог протянуть палочку и не глядя — все было отрепетировано так безупречно, что она сама, эта палочка, обретя зрение и слух, находила руку, в которую ей надлежит попасть. Барту прошел свой отрезок пути в таком темпе, какой валлийцу и не снился: всех, кто мог не согласиться с Каннами, он отнес к врагам Версаля, а одно это давало ему простор для далеко идущих выводов. Он возгласил почти патетически: Франция никогда не согласится обсуждать в Генуе Версальский договор, и нынешняя конференция не может явиться кассационной инстанцией. Русские, с немалой тревогой внимавшие французу, могли подумать: говоря о Версале, француз имел в виду и царские долги.
Барту был заметно воинственнее Ллойд Джорджа, что было уже тревожно. Когда, закончив речь, он скосил взгляд на виконта Иссии, предлагая ему продолжить атаку, можно было подумать, что до рукопашной недалеко: японские войска все еще находились на советском Дальнем Востоке и все, казалось, располагало к продолжению баталии. Но виконт Иссии вдруг заявил о миролюбии и, что удивительнее всего, по отношению к соседям — очевидно, русский сосед не исключался. Японский делегат не делал погоды на конференции, но его речь больше походила на речь Ллойд Джорджа, чем на речь Барту, что ставило француза в положение не совсем обычное. Первым это заметил сам француз: его борода заострилась и глубже запали орлиные очи — он уже гневался.
А между тем дошла очередь до канцлера Вирта, и с чисто немецкой обстоятельностью он принялся живописать картину немецких будней, как они выглядят сегодня. Судя по тому, что немец не поскупился на темные краски, у его замысла была скрытая цель, скрытая, разумеется, до поры до времени. Как бы походя Вирт завершил свою речь предложением, к которому заметно была направлена вся речь: нет ли резона создать международный центр для использования природных богатств Востока и отвести в этом начинании соответствующее место Германии? Канцлер должен был ощутить, каким холодом повеяло в Зале Сделок, но немец не смутился.
Я заметил: пока произносились речи, Маша не подняла головы. Спина изогнулась, волосы упали на тетрадь, стакан с лимонной водой, который она поставила подле еще до начала заседания, не был отпит. Она не шелохнулась и тогда, когда слово получил Чичерин. Только высвободила руку и отвела волосы, открыв лицо, — глаза ее, как мне показалось, были полны внимания, в них жили и ожидание, и беспокойство, и печаль, печаль от беспокойства.
Чичерин начал говорить — еще неизвестно было, как построит свою речь советский делегат и какую мысль он утвердит, но его французский, поистине французский божьей милостью, заставил вначале приумолкнуть зал, а потом онеметь в настороженном внимании. В этом французском было лексическое богатство, как и красота звучания, подсказанная красотой французского слова. Но дело не только в добром чи–черинском французском — имел значение сам факт чичеринской речи, само событие, каким явилась эта речь. Первая речь советского делегата за пределами республики Советов. Речь, прорвавшая блокаду. Однако о чем говорил Чичерин? Советский делегат точно призывал конференцию заново взглянуть на положение дел в мире, в какой–то мере даже переосмыслить.