t С. Дангулов
225
мент из Четвертой симфонии Чайковского, который он просил ее сыграть накануне. Казалось, она и не прекращала играть Чайковского. Как начала, так и играет до сих пор. В мелодии была доверительность живой речи. Жалоба, укор, а подчас и вызов. Однако о чем она молила, в чем желала укорить? Все было анонимно, но как много это говорило сердцу… О ней говорило.
Он постучал. Не диво ли, что возможность войти в ее дом зависит только от нее? Только от нее. Захлопнулась крышка инструмента, хлопок был едва слышным. Не иначе, она испугалась, тем более что в его стуке не было трех ударов, о которых они условились. На противоположной стене дернулась тень, видно, свет был от пюпитра, он погас. Сергей хотел ее успокоить и стукнул в окно, а потом, все так же разгребая руками едва оперившуюся мокрую листву, пошел вокруг дома. Он вбежал в дом и теперь уже сумбурно, без разбору, предав забвению уговор о трех ударах, забарабанил в дверь, моля отпереть ее. Дверь открылась, и он шагнул в темь кромешную. Подле ее не оказалось, только слышалось дыхание, доносящееся издали. В комнате все так же было темно, она устремилась к двери прежде, чем успела зажечь свет… А потом вдруг загудела, загрохотала, застонала на все лады эта темь. Он не помнит, как за ним захлопнулась дверь, как она шагнула ему навстречу, храня эту темь, как закружилась голова от самого шороха ее рассыпавшихся волос, с каким сметающим все порывом она обратилась к нему, как затрещало платье… Нет, тьма и в самом деле была кромешной, как непроницаемой была тишина, только взрывались, обращая в прах тишину и темь, гремящие вздохи, точно немыслимое бремя вдруг легло на них и они понесли его с радостью, какой еще не знали…
— Молю тебя, слепи мне курносого младенца!.. — молила она его. — Молю — курносого, курносого!..
Когда смирилось сердце и глаза привыкли к темноте, он вдруг увидел эту ее кровать, немыслимо пышную и недосягаемо высокую. Не хотелось оставлять твердый палас и перебираться на кровать…
— Только, ради бога, не зажигай света, не зажигай… — просила она, обвив руками его шею. — Ради бога…
— Поедем в Христианию… — говорил он ей, не бы-
ло в эту минуту слов желаннее. — Там, говорят, через неделю уже зацветает сирень… Ты согласна?
Она засмеялась, никогда она не смеялась таким светлым смехом.
— Это же такое счастье… взять и поехать с тобой в Христианию, — отвечала она. — Нет, нет, истинно счастье: в Христианию!
В эту минуту все ей было в радость, даже само сочетание слов.
— В Христианию, в Христианию…
41
В девять Буллит был у Хауза. Все так же охотно Хауз принял Буллита.
Сегодня он даже вновь попытался вовлечь в их диалог президента.
— Мой начальник, у меня Вильям Буллит, — позвонил он Вильсону, у него была завидная способность говорить напрямик. — Быть может, есть резон вернуться к русским делам? Что вы сказали, мой начальник? Одолела Германия?.. Не до русских дел?.. Ну что ж, я готов, мой начальник!.. Как всегда, мой начальник!.. Как всегда, — повторил Хауз. — Как всегда–а–а!.. — он почти переложил эти два слова на музыку. — Ка–ак все–гда–а-а! — ему понравилось петь. — А может, сделать так, чтобы вас принял британский премьер? — он перестал петь. — Пока наш президент занят германскими делами, пусть вас примет премьер, как вы?.. — произнес он воодушевленно. Вот Хауз опять заговорил о встрече Буллита с Ллойд Джорджем, заговорил настойчиво — прими Ллойд Джордж Буллита, он бы снял камень и с души Хауза. — В конце концов, идея поездки принадлежит и ему?.. А потом президент и премьер обсудят этот вопрос вместе?
— Со мной или без меня? — улыбнулся Буллит скорбно — предложение Хауза могло показаться великолепным, если бы в нем не было снисхождения.
— Ну, это уже другой вопрос… — он повеселел — новые идеи, которые время от времени его осеняли, возвращали ему настроение, а настроение рождало энергию. — Как вы?.. Ну, предположим, Ллойд Джордж дает вам завтрак?
Было даже любопытно, вдруг обнаружилось, что у Хауза нет сил сдвинуть с места упрямого президента, зато он готов был показать свою власть над премьером… Но ведь его способность влиять на премьера была определена влиянием на президента? Нет ли тут противоречия? Если оно и есть, то в нем, в этом противоречии, кроется секрет силы Хауза. Но вот вопрос: почему Вильсон так легко открестился от Буллита, а Хауз не позволяет себе этого? Разница в характерах? А может, иное: то, что позволено президенту, человеку в положении Хауза не позволено? И еще вопрос: если в данном случае речь идет о совести, то почему президенту легче ее попрать, чем Хаузу? Истинно, надо опасаться обилия вопросов, чем их меньше, тем спокойнее на душе.
— Как же насчет завтрака у Ллойд Джорджа? Нельзя отказать Хаузу в уверенности. Бедный
британский премьер, что он сейчас делает? Небось и в дальних своих помыслах не мог бы себе представить, что, например, завтра в протокольные одиннадцать, а может, в час ленча дает завтрак Буллиту, которого он хотел бы остеречься не меньше, чем президент. Как будто его зависимость от Америки так значительна, как будто он лишен возможности повелевать, как будто он не премьер Великобритании.
— Как насчет завтрака?
— Я готов…
В дипломатическом обиходе у завтрака своя точная функция. Он несет не столько стратегические задачи, сколько тактические. Он не требует многодневной подготовки. Он может быть устроен в местах неожиданных: в деревенской корчме и на веранде ресторана, в личных апартаментах премьера и в цокольном этаже парламента, где премьер утоляет голод вместе с коллегами по партии… У завтрака своя амплитуда времени: сорок пять минут — час. Собственно, ни ужин, ни тем более обед не дают такой возможности оборвать разговор, как завтрак — после получаса можно взглянуть на часы и переложить салфетку с колен на стол. Можно даже вздохнуть: мол, ах это неумолимое время, мы все во власти его деспотии… Короче, завтрак — это ловушка, которую устроитель завтрака приготовил гостю. Гость должен быть начеку. Упаси господи отдать себя во власть красноречия — угроза того, что дежурная салфетка появится на столе, слишком реальна… Но может быть и иное: волей устроителя все условности, сопутствующие завтраку, сметаются, завтрак длится ровно столько, сколько велит добрая воля хозяина, все вопросы решаются полюбовно, и хозяева с гостями идут из ресторана едва ли не в обнимку… Итак, завтрак у британского премьера. Что он изменит, этот завтрак?
У Ллойд Джорджа разболелась в это утро печень и глаза набрякли больше обычного, но это не сказалось на аппетите. Как ни добр был его утренний гостиничный завтрак, кусок жареного мяса, расцвеченный ярко–зеленым салатом, премьер не отверг и теперь. Со стариковской поспешностью он застучал ножом и не поднял головы, пока с бифштексом не было покончено. Впрочем, рассказ Буллита о поездке в Москву все еще продолжался и крайней необходимости в реплике премьера не было.
Ветер, задувающий в открытое окно, лохматил волосы Ллойд Джорджа, кудри премьера, все еще обильные, однако заметно истончившиеся, были восприимчивы к движению ветра. День обещал быть горячим — апрель разгулялся не на шутку. Окна веранды распечатали накануне и безбоязненно распахнули. С высоты третьего этажа, на котором находилась веранда, видны два русла: реки и бульвара. Русло реки было еще зимним, темным и ощутимо студеным — весна еще не пришла туда. Русло бульвара объято зеленым пламенем молодой листвы — весна уже бушевала там. Но над рекой и бульваром одинаково стлалась мгла весеннего неба, по–апрельски горячего, пронизанного токами пробуждения.
Ллойд Джордж слушал Буллита, не обнаруживая желания возражать. В его взгляде, обращенном на молодого гостя, не было ни покровительственного участия, ни тем более снисхождения. Наоборот, весь его вид выказывал внимание, будто все, произносимое сейчас гостем, было на грани откровения. Если бы не этот злосчастный кусок мяса, распаливший аппетит, внимание было бы еще большим. Но и теперь весь лик Ллойд Джорджа будто бы свидетельствовал: «Значит, Советы готовы подписать документ еще в течение этого месяца?..» Весь вид Ллойд Джорджа обнаруживал волю добрую, в такой мере добрую, что вопрос, с которым он обратился к Буллиту, когда наступила пауза, прозвучал неожиданно.