— Я слушал его речь и, казалось, понимал. Конечно, истинное значение того, что происходило в этот июльский день, я понял позже, но и тогда я постигал драматизм происходящего. Нас разделяло расстояние чуть большее, чем между мною и вами, я видел человека, который завтра будет объявлен вне закона, что равносильно призыву к казни без суда и следствия… Но то будет завтра, а сейчас люди, заполнившие площадь, повторяли вслед за ним: «Вся власть Советам!» И я кричал громче всех: «Советам, Советам!»
Дверь в купе оставалась полуоткрытой — в дверях стоял Буллит.
— И вы кричали, Стеф, вслед за всеми… «Советам»? — с нарочитой медлительностью произнес Буллит.
— Ну разумеется, кричал, при этом громче всех! — Стеффенс был невозмутим.
Буллит смотрел на Стеффенса, не скрывая недоумения: непонятно было, какой смысл вкладывает в эти слова Стеффенс, всерьез он говорит или шутит?
— Если бы вы сказали мне об этом в Париже, я бы подумал, брать вас в Россию или повременить, — произнес Буллит без тени иронии.
— Ну, полноте, шеф (видно, с некоторого времени он принял в отношениях с Буллитом это полуироническое «шеф»), полноте, кто не повторял всего этого в России в июле семнадцатого года? Да я и не такое способен сказать… Хотите, скажу?
— Не надо, — произнес Буллит едва слышно и вернулся в свое купе.
В нелегкое раздумье повергли американцы русского. Что это была за миссия, если два ее делегата стояли на столь противоположных полюсах? Хотел Сергей или нет, но он должен был себе сказать: впечатление, что миссия Буллита в Москву — это своеобразный дуэт Буллита и Стеффенса, решительно не соответствовало тому, что видел сейчас Цветов.
У миссии есть и третье лицо, при этом в полной мере правомочное, хотя и теневое: капитан Птит. Россию он знает по ее двум многосложным годам: шестнадцатому и семнадцатому Именно многосложным: самые тяжкие поражения в войне, как и падение царствующего дома, на его памяти. Какое амплуа было у капитана в России? Судя по широкому диапазону сведений, которые он поднакопил там, всесильное осве–домительство. Собственно, это же амплуа у капитана и сегодня. У миссии, как можно догадаться, две задачи: Буллита и капитана Птита. Из первой задачи не делается секрета, не должно делаться секрета, по крайней мере, для официальных русских. Вторая за семью печатями для всех русских. Но капитан Птит не в такой мере безвестен в России, чтобы не проникнуть в суть его обязанностей… У Буллита со Стеффен–сом отношение к нему чуть–чуть ироническое. Французское «петит», а возможно, «птит» (предки деятельного капитана явно происходят из Франции) Стеффенс переделал на английское «Литтл». Назвать капитана Маленьким даже симпатично. «Как там наш Маленький?» — словно бы спрашивает коллег Стеф. К тому же Маленький на то и маленький, что его можно, например, забыть. Может, поэтому, едва явившись в Петроград, не станет ли он молить главу миссии: «Ради бога, забудьте меня в Петрограде на ту неделю, какую вы предполагаете пробыть в Москве… В просьбе капитана будет свой резон: ехать с миссией, значит, быть на глазах, оторваться от миссии — все равно что уйти в тень. А тень, как можно догадаться, стихия капитана Птита, он в тени лучше себя чувствует, чем на свету. «Ну что вам стоит? Возьмите и забудьте».
Ночью поезд остановился на полустанке, который стерегли три березы и проселок, убегающий в поле. Сергея потянуло под открытое небо. Он вышел из вагона и долго стоял, обратив лицо к ветру. Пахло снегом, который уже взяло первое тепло. Видно, март пробудил эти первые запахи, дала о себе знать весна, северная, российская.
Сергей вдруг ощутил, что в его власти возобладать над одиночеством — ну, разумеется, Дина была рядом, да, вопреки расстоянию верст и дней, рядом, он видел эту ее прядь, которая первой выцветала на майском солнышке, становясь розоватой, видел ее шею, линию шеи, где она переходит в плечи. У Дины она, эта линия, была хороша… Быть может, надо было ей сказать это, а он не сказал, как не сказал он и иного… Когда он ее увидел впервые — она встала из–за рояля и пошла ему навстречу, не гася, а заметно чеканя шаг, однако напряжением воли, а может быть, и тела сделав так, чтобы упругость шага не передалась груди, — у нее была красивая грудь, она умела ее нести… Много позже, когда Сергей оказался с нею в этой комнате с мигающей лампадой и высокой постелью, он должен был признаться себе, что она и в самом деле такая.
какой привиделась ему тот раз. Да неужели прозрение было в том необъяснимом, но вечном, что родилось в нем с ее приходом в его жизнь?
6
В семье Вильяма Буллита было свое представление о посольской службе: семья полагала, что в стране, где нет стройной системы дипломатического образования, подготовка будущего… ну, по крайней мере, первого секретаря должна быть доверена дому. В конце концов, именно домашнее образование было той купелью, через которую прошли все великие дипломаты. Знание языков и, конечно же, французского, на котором франкоязычный восемнадцатый век все еще продолжал говорить с двадцатым, постижение истории, не столько американской, сколько всеобщей, безупречная грамотность и не в последнюю очередь владение слогом. Достигнув совершеннолетия, Буллит овладел этим минимумом дисциплин в такой мере, что готов был пробовать силы не только в дипломатической стилистике, будь то нота, памятная записка, дневниковая запись, меморандум, но и, смешно сказать, в словесности изящной — сколько жил, пытался писать романы, правда, романы, полные неземных красот, но романы…
Было еще одно важное, на что будущий дипломат не без оснований уповал: связи. Действовало правило: общение в дипломатии творит чудеса, то, что принято называть счастливым случаем, не дар небес, а дар общения.
Буллит справедливо считал, что поездка в Париж могла одарить его благами, которые несет его величество случай, упрочение связей не исключалось. В Вашингтоне у президента была своя тропа, которая с тропой Буллита могла не пересечься, а вот в Париже иное дело: при желании ты мог оказаться на глазах президента и на пленарных заседаниях конференции, и во время поездки в Версаль, и наверняка в обязательные для президента часы посещения церкви, что благочестивому главе американского государства могло бы даже импонировать…
И хотя Буллит пока не имел возможности подойти к президенту и произнести вожделенное: «А не изу-
чить ли нам, господин президент, перспективу назначения раба божьего Вильяма Буллита на вакантную должность генерального консула, например, в Глазго?» — такой поворот в отношениях президента и заурядного клерка, каким, в сущности, является наш герой, здесь, в Париже, не исключался. Правда, назначение на должность генконсула не компетенция президента, но чем черт не шутит. А пока не лишено смысла, пожалуй, обстоятельство, что ты вот так грубо вторгнешься в поле зрения президента и тому ничего не останется, как заметить полковнику Хаузу: «Что ни говорите, а есть в этом вашем Буллите нечто симпатичное! Мне нравится его тщательность в одежде и этакое… радушие, с которым он смотрит на тебя… Да, именно исправная, черт побери, выправка и неизменно бравый, как на плацу, вид!» Воздадим должное Буллиту, он тут все рассчитал: если костюм, то неброских, темно–серых, серо–коричневых, дымчатых красок, если сорочки, то ярко–белые, хорошо накрахмаленные, если ботинки, то темно–коричневые, а лучше черные даже при светлом костюме, если пальто, то легкое, в соответствии с модой, короткое, не обремененное громоздкой подстежкой. По парижской погоде, даже самой ненастной, достаточно, чтобы под пальто был пиджак с жилетом. Жилет, разумеется, необходим и при корсете — пусть думают, что фигуре не дает расплыться жилет… Присутствие президента держит тебя в узде, но, если бы президента и не было, Буллит хотел бы постоянно чувствовать на себе его взгляд — заманчиво удерживать в себе это напряжение.
Конечно, Еажно, что думает о тебе президент, но, быть может, имеет свой смысл и то, что накопил ты, наблюдая президента. Легко сказать: накопил! Что ты можешь накопить, если расстояние между ним и тобой равно едва ли не миле? Так уж и миле?.. А что ты знал о нем? Ну, например, все, что рассказал этот лютеранский поп Упсала, родители которого дружили с Вильсонами семьями. Мало сказать, что семья Вильсонов была патриархальной отчасти благодаря своей диковинной богобоязненности, она была ханжески патриархальной. Наверно, церковь довела порядок жизни семьи до тех жестко аскетических форм, какие и для набожной Америки внове. «Вот они, дети Иисусовы на земле!» — перст указующий был обращен на Вильсонов. Их пример и карал, и школил, и взывал к послушанию. Казалось, сам их образ жизни, на веки веков заведенный, был своеобразным повторением церковного календаря. Их кротость, их трудолюбие, их почитание власти и церкви поистине были притчей во языцех. И при этом превыше всего ценилась та хрупкая ниточка, которая связывала день нынешний семьи с днем вчерашним. Когда дело доходило до крестин, похорон или свадьбы, эта хрупкая ниточка не пресекалась, а становилась тверже, Вильсон и жену себе избрал, удерживая в руках эту нить: жена должна была быть похожей на мать. Ничто не может устоять перед усердием человека — он отыскал такую!