Последнее слово он должен был отыскать, а отыскав, заметно воспрял.
Действительно, обильный туман скрыл документ, его смысл едва–едва просвечивал.
Если верить Буллиту, он приехал в Россию, чтобы выяснить, согласна ли она на мир и на каких условиях. Если же внять документу, который лежит сейчас на столе между Чичериным и Буллитом, то эта цель много скромнее. В сравнении с истинными намерениями миссии формула, воссозданная в документе, игнорирует задачу переговоров. Там значится: Буллит едет в Россию, всего лишь чтобы ознакомиться с состоянием ее дел, в том числе и экономических. Но Буллит тут не первый и не последний; маскировка, даже вот такая нехитрая, в природе дипломатии — факт своеобразной аккредитации Буллита грамота, им предъявленная русским, удостоверяет, остальное можно не принимать во внимание.
Чичерин читает документ Буллита и время от времени поглядывает на американца. Нет, не только дождливая парижская зима, но и вихрь версальских заседаний, в которых, по всему, не было передыху ни днем, ни ночью, выбелили лицо Буллита. Будто он переболел малярией — типичная для этого недуга белизна кожи с прозеленью. Устал юноша, впрочем, улыбка будто снимает с лица усталость. Американец, можно предположить, знает, что улыбка красит его, и обращается к ней, пожалуй, даже чаще, чем надо, тут ему явно изменяет чувство меры.
— Если дело дойдет до мира, — произносит Буллит, — своеобразной мирной конференции нам не избежать — быть может, Кипр, Мальта, а еще лучше Принце вы острова! Россия приглашается на Принце вы острова для переговоров о мире! — он перестает улыбаться, и лицо темнеет — устал. — В действиях воюющих сторон как бы наступает пауза, линия фронта превращается в новые границы, разумеется, до той поры, когда сами народы, населяющие Россию, пожелают ее изменить. Быть может, это и второстепенно, но свободное передвижение из страны в страну должно быть разрешено: русский едет во Францию, как и француз едет в Россию, но при условии — никакой политики!
По тому, как он излагает параграф за параграфом мирную программу Антанты, хочется верить: он сочувствует этой программе, Может даже закрасться мысль, что он был одним из ее авторов. Склонившись к этой программе и согласившись поехать в Россию, не выразил ли он таким образом уверенность, что русские программу примут? Если не верить этому, зачем же ехать в Россию?
— Пусть мир будет желанным и для тех, кто смотрит на небо через железную решетку, поможем им выйти на свободу! — произносит Буллит. — Кстати, пусть своеобразная амнистия распространится и на солдата, сидящего ныне в окопах: вернуть солдат если не в семьи, то на родину… — он умолк. Да нет ли в его словах усиления, неуместного усиления? — Ну разумеется, когда дело дойдет до договора, мы найдем другие слова, но не в такой мере, чтобы изменилась суть…
Чичерин отмечает: вот эта манера американца щурить глаза и потирать кончиками пальцев виски, не заимствована ли она у сиятельного патрона? Молодость склонна к подражанию. Кто тот, кого, не отдавая в этом отчета, вдруг воссоздал глава миссии Антанты, явившийся в северную русскую столицу? Хауз, Лансинг, может, сам Вильсон?
— А нет ли смысла во встрече с вашим премьером? — произносит Буллит, все еще не отнимая пальцев от виска. — Мой опыт говорит: все, что можно сказать лично, надо говорить лично.
Только теперь Чичерин замечает на Буллите темно–серый, с едва заметной синевой костюм, весенний, не по московской, конечно, а парижской весне. Костюм фривольнее, чем может позволить себе лицо официальное в перспективе такой встречи, как сегодня. Нет, это не просто демонстрация свободного обращения с протоколом, допустимо и иное: нынешняя встреча в такой мере частна, что вопрос об обязательствах всего лишь подразумевается. А может, Чичерин пошел дальше в своих предположениях, чем хотел пойти? Не мог же американец везти в Россию свой серо–синий костюм, чтобы демонстрировать свободу от обязательств?
— Ну что ж, если встреча с премьером может помочь делу, я готов этому способствовать.
Они обменялись рукопожатиями, и Чичерин не преминул сказать себе: наверно, хорошо для гостя, когда в первом же разговоре возникает перспектива встречи с премьером.
12
В Москву пошла телеграмма. С точностью, какая была характерна для чичеринского разумения проблемы, в ней была объята пространная реплика Буллита, при этом Чичерин не обошел и своего мнения. Нарком полагал, что посланца Антанты надо принять на возможно высоком уровне и уже сейчас подумать о нашем ответе — чичеринская депеша предполагала, что ответ должен демонстрировать сговорчивость.
У событий возник уже свой темп, свое развитие — время торопило, и отъезд в Москву был назначен на полуночный час. Уже это означало: завтрашний день должен быть загружен сполна.
Чичерин вызвал к телефону Карахана — по Чичерин ским расчетам, телеграмма была уже получена в Наркоминделе.
— Как вам наша депеша, Лев Михайлович? — вопрос Чичерина был осторожен. Текст депеши был сейчас перед Караханом, и это немало облегчало разговор. — Удалось ознакомить с нею?.. — фраза пресеклась не без расчета — имя лица, которого следовало ознакомить с депешей, было в ней указано.
— Я отрядил вместе с мотоциклистом нашего Александра Христофоровича, наказывая вручить депешу собственноручно. Он, разумеется, вручил… — был ответ Карахана, в его голосе слышалось удовлетворение, не иначе депеша воодушевила и сдержанного Карахана.
Перед глазами встали лиловатый сумрак караханов–ского кабинета, лиловатый от абажура настольной лампы, матовый блеск маятника больших напольных часов, сонное помигивание спиртовки, на которой Лев Михайлович греет свой вечерний кофе, розовые ладони Карахана, близко поднесенные к спиртовке, тревожные его глаза, обращенные к фрамуге — когда ветер менялся, уступая его напору, фрамуга смещалась, издавая звук, похожий на удар обнаженной ветки о стекло, осенний, печальный звук.
— А как он встретил депешу? — Чичерин не мог не задать этого вопроса, говоря «он», Георгий Васильевич имел в виду все то же лицо, которому депеша посылалась. — Не отверг, не возразил, не выразил возмущения?
— А вот мы сейчас спросим Александра Христофоровича, он рядом. Впрочем, он вам скажет сам…
— Это я, Георгий Васильевич, Даниелов, — видно, Александр Христофорович не ожидал, что трубка будет передана ему, он будто на миг задохнулся, от неожиданности, разумеется. — Владимир Ильич сказал: «Ну что ж, Буллит так Буллит — подавайте нам Буллита!..»
— Значит, подавайте Буллита? — Даниелов мигом поправил Чичерину настроение. — Спасибо, Александр Христофорович…
Он ехал на вокзал улицами своей юности, и все было, как четверть века назад. Тот же камень домов, напитанный весенним полуночьем и поэтому ставший еще более темным, тот же отсвет черной воды в каналах, будто окаменевшей, с виду непроточной, та же синь куполов, казалось, не потускневшая вопреки немилосердному солнцу и ветру времени. Людей, что речную воду, унесло к большому морю, что зовется небытием, камни же стоят, а вместе с ними и город, истинно вечный город… Он чувствовал, как вместе с волной воспоминаний, полонившей его, накатывается волна печали неизбывной… Он вспомнил разговор с Москвой и подумал о том, что его ожидают дни, у которых своя неодолимая судьба, своя дорога, и над ними слабым человеческим силам возобладать трудно…
13
Цветов встревожился: как–то встретят его Москва, отчие Сокольники? Необъяснимы причуды памяти, вспомнилась аллея в Сокольниках, как она возникла на полотне Левитана, нет, не лесная, а именно парковая, свежая хвоя на обочине, ярко–зеленая, женщина в белом платье и в широкополой шляпе, которую, как говорят, вписал в пейзаж друг художника. Что–то было в облике молодой женщины от гордой красоты девичества, дочь мелкопоместного дворянина, земского врача, а может, землемера, бестужевка–курсистка, учительница русской словесности или кассирша с Московско — Рязанской дороги — главный вокзал этой дороги рядом…