— Все верно, тогда какой же смысл мне радоваться победе Колчака?
Стеффенс смолчал. Если Буллит и был подвержен русофобству, нынешнему, разумеется, он ею сокрыл глубоко, должен был сказать себе Цветов. В положении Буллита русофобство не должно обнаруживаться сегодня. Обнаружь он его, Буллит начисто разрушал свою позицию. Поэтому телеграмма с Урала должна была вызвать странное чувство именно в сердце Буллита.
— Надо возвращаться в Париж, как можно быстрее возвращаться… — деловитость Буллита не заставила себя ждать, он сформулировал задачу точно. — Поймите, возвращаться…
— Промедление смерти подобно? — Стеффенс преломил формулу Буллита по–своему.
— Готов согласиться, смерти подобно, — отозвался Буллит.
А Цветов должен был сказать себе: в том, как Буллиту виделась его миссия, определенно, возникло нечто новое. Впервые за эти три недели Буллит усомнился в успехе миссии и едва не выдал себя. Однако как понимать это новое? О чем речь? Буллит должен еще разобраться в происходящем, но одно ясно: он принял позицию друга новой России и должен этой позиции держаться. Только такая позиция позволит сберечь козыри, которые сегодня в руках Буллита. Козыри? Пожалуй. Новое в этом? Не только. Запад возгласил наступление Колчака на Москву, а по этой причине готов быть и не столь определенным в своих отношениях с красными, как, впрочем, и не столь быстрым… В лучшем случае, пауза? Пожалуй, пауза. А как все это для Буллита? Плохо или хорошо? Ну, что тут хорошего… Однако скорее в Париж! Скорее, скорее…
Пока американцы путешествовали по России, в Гельсингфорс пришла весна. Солнце растопило снег и угнало талые воды к морю. В парках проглянула ярко–черная земля. С маковок старых дубов галдят галки, их крик по–мартовски суматошен.
Обитатели «Балтийской» в восемь утра сбегали в столовый зал к завтраку — дежурный кусок ветчины и розетка джема входили в уплату за гостиницу.
Но у ветчины и джема было дополнение существенное — завтрак способствовал общению.
Утренний час Цветов отдавал прогулке. Тропа, еще укрытая хрупким в этот ранний час снегом, повлекла Сергея и Станислава Николаевича в дальний край парка, подступившего к стенам гостиницы.
— А в этом нет никакой тайны, отнюдь! — воскликнул Крайнов, будто отвечая на молчаливый вопрос Цветова. — Для Керенского это была тайна, для нас никакой! В наших интересах сказать об этом вслух, это же русское золото.
— Но гласность чревата… потерями, — подал голос Сергей и умолк.
— Как в тульской штольне, можно напороться на огонь? — спросил Крайнов, он был весел и в своих пророчествах, не очень веселых.
— Если хотите, Станислав Николаевич.
— По той причине, что в мире есть волки, не обходить же нам леса? — улыбнулся Крайнов. — Впрочем, осторожность и нам не противопоказана, кстати, об этом говорил и Карахан.
Цветов не торопился продолжить беседу — Станислав Николаевич вернул ее к Карахану, очевидно, вернул не зря.
— Я так и не установил тот раз, Лев Михайлович знает Германа? — спросил Сергей.
— Думаю, что нет, — тут же реагировал Крайнов. — Уверен, что не знает, — уточнил он. — А что?
— Я спросил себя: знает?
— Нет, нет, не знает… — подтвердил Крайнов. — Тем значительнее то, что он сказал, имея в виду… Министерство финансов?
Как ни строг был Цветов в эту минуту, он не удержал смеха, громкого смеха.
— Вы думаете, что это серьезно?
7*
195
— Конечно. Мы говорили с ним об этом после вашего ухода.
— И что?
— У него для шуток обычно иной повод и иные слова…
Они пошли к гостинице.
— Когда делу сопутствует тайна, как–то спокойнее, — сказал Цветов, пожимая руку Крайнова. Рука у него была ощутимо твердой, пожатие — щадящим. — Но, быть может, тут как раз уместна гласность?! — сказал он, все еще ощущая в своей ладони руку Крайнова. — Как во времена оны: идти в огонь под барабанный бой? — он нехотя выпустил руку. — Не очень–то весело!..
Они простились.
Этот разговор на далекой парковой тропе, укрытой синим снегом, схваченным крепким поутру мартовским морозцем, заставил Сергея задуматься. Если бы Карахан знал Германа, все было бы понятно: если не уговор, то доброе согласие. Но, как установил Сергей, Карахан не знал Германа. Наверняка не знал, однако действовал в полном согласии с Германом. И это заставляло задуматься. Оказывается, у разных людей, действующих независимо друг от друга, возникла потребность сказать Сергею одно и то же? Что это могло значить, для Сергея, разумеется?
На городских перекрестках девушки торгуют подснежниками. Они, эти подснежники, здесь бледно–голубые, не вобравшие сини.
Подснежники и в фарфоровых вазах.
— Стеф, Стеф, посмотрите, это же добрый признак! — кричит Буллит, подняв высоко над головой вазу с весенними цветами. — Черт с ним, с Колчаком, вот где добрая весть! — он берет в ладони веточки подснежников, подносит к лицу. — Чудо, а не цветы, есть в них если не запах, то свежесть марта.
Но рядом с вазой подснежников сегодняшние гель–сингфорсские газеты. От них никуда не денешься. Та же чертовщина: Колчак на подступах к Москве — телеграмма из Парижа. Однако старик Клемансо не дремлет! Если была бы его воля, он, пожалуй, водрузил бы над Кремлем колчаковский стяг.
— Стеф, мне необходим ваш совет…
Они устраиваются у столика, на котором стоит ваза с цветами. День гаснет, а вместе с ним и подснежники. Они становятся лиловыми, точно напитались предвечерья. У гельсингфорсских сумерек в марте цвет разведенного химического карандаша. В просвете окна видно, как в городе зажигаются огни. Во влажном мартовском воздухе они размыты. Неяркое электричество, проникающее в окно, не достигает подснежников, стоящих на столе.
— У Гельсингфорса есть привилегия перед Петроградом — завтра Вильсон и Хауз будут знать об итогах нашей миссии в Москву, — произносит Буллит. Эти несколько слов произнесены в темноте, и потому они звучат особенно весомо.
— Посольская шифровка?
— И не столь уж краткая, — подтверждает Буллит,
— А надо ее посылать? — спрашивает Стеффенс. «Надо ли посылать шифровку в Париж? Господи,
а почему бы ее не послать? Ну конечно, Стеффенс уже изготовился к спору! Неисправимый Стеффенс! Вся его канитель с разгребателями грязи построена на жажде спора… Все–таки любопытно: наши современники разделены на таких, как Буллит и Стеффенс. Одни ищут ласкового прибрежья, другие рвутся в ненастное море. Однако что отвечает природе существа зрелого, для которого превыше всего несуетная дума, наблюдение, труд уединенный? Есть ли смысл в споре? То, что может сказать Буллиту Стеффенс, никто не скажет. Мысль Стеффенса может быть крамольной, но она никогда не бывает пустой».
— А почему бы и не послать? — подает голос Буллит. — В новости, если хотите, в самой ее природе, в том, что ей дано от рождения, дополнительный заряд, — стремительно парирует Стеффенс. — Какой смысл преждевременно расходовать эту силу, данную богом?
Ничего не скажешь, разумное предостережение. Не во всем верное, но резонное вполне. А почему оно не верно?
— Поймите, Стеффенс, события развиваются так быстро, что опоздание может быть роковым, — подает голос Буллит. — Мы уже должны вернуться, а мы в Гельсингфорсе… Если не можем быть в Париже, все, что нам следовало произнести, должна сказать наша депеша…
Видно, этот аргумент и для Стеффенса что–то значил.
— Боюсь, что после этой депеши нам уже в Париже будет делать нечего…
Буллит идет к окну. Прямо перед окном стеклянная крыша. Фотография или ателье художника? Солнце заходит у Буллита за спиной, и стеклянная крыша слепит. Ее огонь розоват. Эту розоватость восприняла рука Буллита, которую он упер в створку окна.
— Да простим ли мы себе, если не пошлем депешу? — спрашивает Буллит и мрачнеет. — Но тут есть одно условие…
— Простите, какое?
— Мы должны если не обогнать депешу, то явиться в Париж вслед за ней…
— Оседлать аэроплан? — смеется Стеффенс, ему чужд трагический тон Буллита.