А потом закатное солнце ударило в окна. Оно было резким и странно красно–оранжевым. И в свете его все было оранжевым, даже глаза Амелии и этот камень на среднем пальце толстого господина в черном, который господин продолжал зажимать, а камень рвался наружу. Амелия была возбуждена и забыла все слова, кроме двух: «Гордая бедность!.. Гордая бедность!..» А человек с перстнем потел, и его лицо покрылось испариной, будто медь вылудили. «Значит, гордая бедность?» А с какой стати явился Изусов, явился и тут же отбыл? Не за тем ли, чтобы поговорить с повзрослевшей племянницей? А как Дина?
В конце большого двора был темный угол, темный от крапивы, вымахавшей в рост человека. Крапиву напитала темь, холодная сырость, зелень была дремучей и больше обычного свирепой. Как ни плотны были заросли злой травы, Дина просверлила нору. В дни, когда солнце сжигало медленным пламенем землю, она укрывалась в зеленой пещере. Ничто не давало ей в такой мере ощущения независимости, как эта пещера — в двух шагах от дома она была, как на необитаемом острове. И до Дины донеслось это тетино: «Гордая бедность… Дина отыскала эту свою нору в королевской крапиве и отдала себя трудной мысли. Трудной. Все–таки ей шел уже тринадцатый год, и у нее была память, а это немало — ей было по силам если не проникнуть в тайну происходящего, то найти к нему пути. О чем думала Дина? Она должна была воскресить в сознании человека, который умер до того, как пробудилась ее память: отец. Наверно, черная кошка может пробежать и между братьями. Сколько лет минуло, как это стряслось? Что может сшибить братьев в междоусобице не на жизнь, а на смерть? Один фантастически состоятелен, другой в такой лее мере нищ — здесь корень? Один фантастически скуп, другой бессребреник — эта причина? Один остался с царем–батюшкой, другой ушел к тем, кто кидает бомбы в батюшку–царя, — не тут ли собака зарыта? По какому такому закону люди, родившиеся от одних отца и матери, принявшие одну купель, выросшие под одной крышей, вдруг обращаются в заклятых недругов? Говорят, отец Дины был нрава кроткого, но и он нашел в себе силы, чтобы выкрикнуть в сердцах: «И сам не приму от тебя гроша, и Дине накажу обходить тебя за версту…» Амелия сказала: «Гордая бедность…» Именно гордая!.. Нет, он не молил церковь быть свидетелем проклятия, не клял его Иудой, он сказал то, что хотел сказать едва ли не втайне, когда голос его уже источила чахотка и остался только хрип: «Гордая бедность? Гордая!..» А это уже было вроде символа — не опустить высоко поднятой головы, не склонить курносой гордыни…
Смешно сказать, Дина была курносой. Нос картошкой? Почти. Нет, не то чтобы с другого лица. На ее лице, очень русском, он, этот нос, должен был чувствовать себя хорошо, но Дине от этого было не легче. У всех носы как носы, а у нее бог знает что! В пещере, что она прорубила в королевской крапиве, у нее был осколок зеркала, узкий и изогнутый, повторяющий срез молодого месяца. Лица в это зеркало не поместишь, но нос при усилии поместить можно, даже нос Дины. Она часами крутила осколок стекла у носа, вздыхая. Во всякое иное время беда Дины не казалась бы ей такой неодолимой, но в тринадцать лет… Не было бы беды большей? Нет, нет, нет, и этой беды достаточно, чтобы чувствовать себя обделенной… Но тут произошло неожиданное: золотоволосый Анри Дюранти, интересно сыгравший в мольеровском «Мнимом больном», танцевал на рождественском балу только с Диной и пошел провожать Дину на далекую Подгорную. А на весенних каникулах увлек девочку на городской скетинг–ринк и показал совершенно немыслимый каскад фигур, дав понять, что делает это для Дины. А воз–врсщая Дину на Подгорную, повел ее вдоль высокой кирпичной стены городского сада и, неожиданно остановив, сказал, что нет ее красивей во 'ем мире. Дина не смутилась, заметив, что красавиц с такими носами, как у нее, не бывает. Но, и Дюранти не растерялся. Он сказал, что именно этот нос и делает Дину красивой. Видно, спорить было трудно, золотоволосый Анри как рукой снял ее страхи. Именно в эти дни Амелия выследила Дину в ее пещере и, помянув всех присных, втолкнула свое худое тело в заросли крапивы. То, что она там увидела, немало смутило ее: пещера была полна глиняных младенцев, и все были, как Дина, курносы… Амелия только вскрикнула и едва не лишилась чувств. Не думала богобоязненная Амелия, что Динино дежурство в зеленой пещере заведет ее так далеко. Впрочем, вина тут же была взвалена на сатану. Сатаной, конечно, был золотоволосый. Но, видно, Дюранти явился для того, чтобы всего лишь снять страхи Дины. Отец Анри получил назначение в Алжир и, отбыв, затребовал туда семью. В письмах, полученных из–за моря, Анри заклинал Дину не забывать его, был поток писем. Потом вдруг этот поток прервался, тишина, которая тогда наступила, была для Дины грохочущей. Вот и сейчас, когда минули годы и годы, эта тишина все еще стоит в ее ушах. А лимузин, похожий на трубу, вновь втиснул свое длинное тело в неширокую Набережную. По всему, Изусов решился на разговор с Диной, полагая, что годы, минувшие со времени его последнего приезда, на многое открыли глаза и Дине, ей шел теперь шестнадцатый. Надо отдать должное Изусову, он явился к Дине, не стремясь обойти Амелию, больше того, как бы призывая ее принять участие в разговоре с племянницей. И действительно в течение тех полутора часов, которых потребовал разговор, Амелия находилась рядом.
Как помнит Дина, был сентябрь, яблоневый сад начал сбрасывать пыльную листву. Этот запах сухих яблоневых листьев с ощутимой горчинкой точно примешался к разговору, который шел на веранде. Что все–таки могут сделать три года с человеком возраста Изусова, да к тому же если вмешалась губительная пневмония… Они, эти три года, иссушили Изусова. Правая рука лежала перед Диной, и кожа на ее тыльной стороне собралась, точно папье–маше на макете в классе географии, изображающем Средиземноморские Альпы. Когда Изусов говорил, рука сжималась в кулак и Альпы то вырастали до тревожных размеров, то исчезали, при этом знаменитый изусовский перстень, как живой, начинал ходить по пальцу. Только этот перстень и сохранил представление о прежних размерах руки.
Изусов сказал, что в преддверии окончания Диной музыкальной школы он хотел бы предложить ей и Амелии переезд в столицу, что, как он полагает, поможет девочке продолжить образование. Он, естественно, берет все заботы по переезду и по проживанию в столице на себя. Златых гор он не обещает, но готов поручиться, что нужды в хлебе насущном семья не испытает. Как можно было заметить, Изусов был сдержан в своих обещаниях, наверно, это объяснялось не столько его скупостью, сколько желанием убедить не отказаться от помощи. Изусов умолк, солнце село, и сад дохнул горчащей пылью, она оседала на губах, была во рту, так что сводило скулы. Очевидно, вопрос был обращен не столько к Дине, сколько к Амелии. Амелия сказала, что переезд в Париж действительно необходим, однако она совершит его вместе с племянницей на те скромные средства, которыми располагает. Как ни сдерживал себя Изусов, его рука дернулась, да так сильно, что перстень соскочил с пальца и покатился, Изусов накрыл его ладонью у самого края стола…
С вечера Амелия зажгла лампу и принялась молиться, как обычно, тихо и самозабвенно, а ночью разбудила Дину. Лампада еще горела, и в ее свете лицо Амелии казалось серо–зеленым, угнетенным скорбью. Она призналась, что не без труда отвергла предложение Изусова и половину ночи провела в молитве, благодаря небо, что нашла в себе силы устоять. Она звала Изусова не иначе как нечистой силой и умоляла Дину не поддаваться его колдовству, сохранив верность слову. Она заклинала Дину обещать, что та не склонит головы перед Изусовым, как бы ей ни было худо. «Гони от себя сатану! — кричала она. — Обещай!» Дина обещала. С тем они и переехали в Париж. Потом он послал к Дине Сергея, первый раз — с досье писем ее отца, второй раз — с пакетом фотографий. На фотографиях были все Изусовы еще в ту далекую пору, когда они жили в Нижнем. Смешно было не принимать писем, как нелепо было не принимать фотографий. Дина, разумеется, приняла, как ничего не увидела в этом и Амелия, Наоборот, два пакета, полученных от Изусова, воскресили волжское приволье Изусовых в подробностях завидных. Пикники на чистых пригородных лугах, прогулки на палубах больших волжских пароходов «Илья Муромец» и «Иван Сусанин», шумное чаепитие большой изусовской семьи под открытым небом, посещение знаменитой ярмарки в самый разгар действ потешных… Фотографии выказали все изусовское, коренное, воссоздающее лик семьи, ее чад и домочадцев. Да как можно было откреститься от такого?.. Но Изусов был по–своему дальновиден и думал наперед. Дело было не в фотографиях, будь они и трижды живописны, а в молодом Цветове, в его строгой осанке, в его обаянии — Изусов верил Цветову, хотя и считал, что не сразу должен ему открыться… Не все во власти человека, не вольны в своих поступках ни Изусов, ни Сергей, ни Дина, есть нечто и посильнее их, есть…