— Богом прошу, Федор, не губи девку. На роду у ней прописано — людям на радость петь. Ты послушай только ее.
— Ну, что ты, дедуня, — Ленка спряталась за дедову спину, а оттуда на председателя так и косится лукавым взглядом.
— Пой, пой, не прячься, — Федор положил костыли и сел на табурет.
Ленка, пунцовая, как помидор, вышла из своего укрытия и встала на середину комнаты.
— Синенький, скромный платочек, — запела она высоким, чистым голосом. Федор вздрогнул. Знакомой была не только песня, но и голос. Так пела санитарка в госпитале, где он лежал с ампутированной ногой. Девчонка была почти такой же, как Ленка. Может, постарше. Она пела, а солдаты, не стесняясь, плакали. Раненные, измученные, люди как бы оживали от песни. Каждый вспоминал свою жену, мать, детей.
— Дядя Федя, я уже спела, — Ленка теребила Федора за рукав.
— Пой, Ленка, пой. Учись и пой. Да так пой, чтобы люди от твоих песен плакали и смеялись, любили и жалели.
Прошло еще два года. Старый дед Пантелеймон сидел на завалинке и ждал внучку.
— Выпускной у них нонче, — с гордостью говорил он прохожим, хотя и без него все это знали. — Слышь, моя-то! Нарядилась, как бабочка, и упорхнула, прощевай, старый! — добродушно проворчал дед.
Поздно вечером вернулись выпускники из района. Долго не спала в ту июньскую ночь деревня. Песня то загоралась над домами, то заглушалась беспричинным радостным смехом. Ох, и пострадали сады в эту ночь!
— Ленка, твой дед тебя караулит, — Оля, Ленкина подружка, кивнула на завалинку.
— Дедуня, родной мой! — как вихрь, метнулась Ленка к деду. — Как хорошо мне, дедунечка! Если бы ты знал!
Обхватив деда за плечи, Ленка целовала его в щеку.
— Ну, ладно, ладно, будя тебе, — для вида бурчал дед, — документ-то покажи.
— Ой, дедка! Да ты же все равно ничего не увидишь! — смеялась Ленка.
— Прибрать надоть яво. Почитай десять лет ради него старалась, — и дед бережно завернул аттестат в заранее приготовленную чистую тряпку, — а то, не ровен час, потеряешь.
А через два месяца дед Пантелеймон, тяжело опираясь на толстую палку, стоял на краю деревни и долго смотрел вслед машине, которая увозила его Ленку…
Лена Захарова поступила в музыкальное училище, на вокальное отделение.
Грамотой дед Пантелеймон так и не овладел, как ни билась с ним Ленка. Письма из города читали всей деревней. Ходит дед с этим письмом по деревне и просит:
— Почитай-ка, сынок. Петька читал мне, как горохом сыплет, окаянный, ничего не разберешь.
И сидел, слушал, опершись на палку, кивая головой и переспрашивая. Когда письмо было почти наизусть заучено, шел к председателю Федору Караваеву и просил:
— Отпиши-ка внучке моей, Ленке. И диктовал, повторяя одно и то же:
«Колхоз в беде твого дедуню не бросает. На прошлой неделе председатель наш мяса мне привез, за всю зиму, считай, не переесть. А соседка наша Настя кланяется тебе, велит сказать, что молоко носит мне каждый день… По улицам не ходи дотемна».
Потом слезящимися глазами рассматривал письмо, сам заклеивал и в ящик опускал непременно сам. А от правления не уйдет, пока своими глазами не увидит, как его письмо на машине уедет.
Затем каждый день встречал почтальона — нет ли от Ленки чего?
— Что ты, дед, без внучки петь перестал? — спросят его.
— А вот уж дождуся. Приедет на каникулы — споем, — отвечает.
Не пришлось деду Пантелеймону с внучкой спеть. Не дождался. Годы свое взяли, слег в постель. Умирал тихо, спокойно. Перед смертью сказал:
— Ленке моей передайте: подобрал я ее в городе, на станции, куда почту ходил брать. Мать ее от тифу померла, так мне люди сказывали, унесли ее куда-то. А Ленку бабы держали, хотели в приют отнести. Посмотрел я ее, в чем душонка держится, и кричит, и кричит. Возьму, думаю, не пропадем, молочком попою. Документов никаких подля ее не нашли. Видать, в спешке-то все унесли с матерью. А бабы сказывали, которы с ней вместе ехали, что и муж ее погиб, еще в начале войны. Сирота она теперича. «Ты ее, говорят, дед пригрей…» Пусть простит меня Ленка, что раньше не сказал. Не забывает пусть меня. Приедет когда, перекажите: дедуня, мол, когда умирал, на могилке велел песню спеть. Нашу, любимую. Она теперича не пропадет, Ленка-то. Матери ее на том свете скажу, что человеком стала дочка ее.
Пантелеймона Захарова хоронила вся деревня, от мала до велика. Вроде и незаметно жил, а как бы опустела деревня без него.
Ленка приехала через три дня. Сидела у дедовой могилы, молча перебирая комочки земли. Она не могла плакать: слишком тяжело было ее горе, что и слеза — ничто перед ним. А потом услышали люди из деревни песню. Ленка деду своему пела.
НЕВЕСТКА ТОМКА
Младший сын стариков Никифоровых Павел заявился к ним в гости неожиданно. Неожиданней того было появление в их доме новой невестки — длинноногой, лохматой, остроглазой, которую Павел слегка прижал к своему плечу, подмигнул ей и представил: «Моя жена Томка».
Старики переглянулись. Невестка Томка, нисколько не смущаясь, в упор разглядывала их. Глаза ее смеялись.
«Ишь, язва, как вылупилась! — беззлобно подумал дед Демьян, ревнуя последнего сына. — По всему видать, бесстыжая». Он крякнул и приказал старухе:
— Давай, мать, налаживай стол!
Мать, Тимофеевна, закрыла рот, встрепенулась и засеменила на кухню. «Батюшка, что же деется на белом свете! — сокрушенно думала она. — Ни слова, ни полслова, бух-плюх и на тебе — жена Томка. Имя-то, имя-то, господи, спаси-сохрани! Чисто коровье имя-то!» Она наложила в тарелки малосольных огурчиков, помидорчиков, прошлогодних грибков, достала из комода новую скатерть, суетливо кружилась вокруг стола.
— Вы, мамаша, не суетитесь, — Павел обнял Тимофеевну и чмокнул ее в висок. — Мы с Томкой на речку сбегаем, искупаемся, — и для чего-то пояснил, с любовью глядя на молодую жену, — она ведь у меня городская, настоящей деревни не видела.
Томка ушла в горницу и через некоторое время вышла оттуда в длинной цветной юбке и короткой беленькой кофточке, которая, едва прикрыв груди, кончалась. Старики прямо-таки онемели при виде ее голого живота. «Подсказать бы надо», — промелькнуло в голове у Тимофеевны, а вслух она только сказала: «А-а-а…» Глаза невестки Томки засмеялись. Засмеялся и Павел:
— Ну, ладно, батя, мы скоро, — и они ушли.
Тимофеевна села на лавку и заревела.
— Ты чего? — строго оборвал ее Демьян. — Не вой, не хоронишь… — и сел рядом.
Помолчали.
— Девка-то того… бойкая, видать, — нерешительно заговорил дед, глядя на жену.
Тимофеевна согласно кивнула головой и вытерла глаза краешком передника.
— Совсем, видать, по ей, того… бесстыжая девка-то, — осмелел Демьян в своих предположениях. Тимофеевна не поддакнула, не кивнула на эти слова.
— С голой пузой по деревне пошла, — привел Демьян факт, подтверждающий его предположения. — Мыслимо ли… И не тушуется главно, ни грамма, прет хоть бы что тебе, как вроде прилично одетая!
— Фасон, можа, такой у их нынче, — вступилась Тимофеевна за невестку.
Опять помолчали.
— Ну че молчишь-то? — не вытерпел Демьян. — Как она тебе?
— Имя у ней больно непутевое, — несмело сказала Тимофеевна. — Коровье имя-то…
— Да пущай хоть лошадиное! — рассердился Демьян. — Какая тебе в этом разница?! Лишь бы нутро у ней человечье было… А то попадется какая-нибудь чечетка, и вся жизнь у Пашки наиськоськи пойдет.
Опять задумались каждый о своем.
— Слышь, отец, — Тимофеевна улыбнулась, — невестка-то на Клавку похожа.
— На какую Клавку?
— Подружку мою. Помнишь, чать, как бегал за ней по молодости?
— За Клавкой-то бегал, — Демьян презрительно сплюнул и напыжил грудь колесом. — Была нужда… А она сама на меня висла, твоя Клавка. Еле от нее отбился.