Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Повстречали, огнем угощали,
Навсегда уложили в лесу…
За великие наши печали…

Федор остановился, обратил к Милке серое в сумерках лицо:

. — Ну?! Тащишься, как некормленая! Давай быстрей! — И сам прибавил шагу, заметно прихрамывая на левую ногу.

В поезде ему освободила место женщина, забрав своего маленького сына на колени. Мальчик закапризничал, мать уговаривала:

— Ну что ты, разве не видишь — у дядечки ножка болит? На-ка вот, утешься…

Она дала ребенку леденец, красного аляповатого петушка на палочке. Мальчик облизнул липкий гребень, но, взглянув на «дядечку», вдруг прижался лицом к матери.

Федор отвернулся к окну: за ним плыл туман, цепляясь за редкие темные кусты.

К Дорониным Федор приезжал раз в месяц — заплатить по договоренности за прописку. Остальное время проводил в городе, хлопотал о назначении пенсии. Еще в прошлом, 1957 году, в поликлинике осмотрели его ногу, записали про «отсутствие активных движений в голеностопном суставе» после двух пулевых ранений, полученных в 1943 году, да еще про какой-то ахиллесов рефлекс; а к чему все это, если в комиссии засели мудрецы: инвалидность признали, а пенсию не дают, пока не найдется двух свидетелей ранения! Прав Федя, кругом бюрократы!

Все это рассказала Милка своей бывшей школьной подруге Наде Волошиной. Та с мужем жила в собственном домике, в Стрельне. Надежда удивлялась: чего ради

Милка лезет из огня да в полымя? От одного пьяницы избавилась, к другому липнет? Милка со слезами созналась, что судьба связала ее с Федей много лет назад: он был у нее первым, и хотя потом бросил, теперь она, встретив его уже немолодым, сильно потрепанным жизнью, снова потянулась к нему душой: так хочется создать семью! А жить негде…

И подруга, пожалев Милку, уговорила своего мужа Всеволода сдать этим двоим бездомным времянку в саду. Так Федор перебрался поближе к городу, в Стрельну. Пока Милка была на работе, он иногда до обеда лежал, почитывая газеты. Потом тоже отправлялся в город, возвращался поздно; иной раз уезжал и сутра. Милка убирала во времянке, готовила еду, чинила одежду, стирала. К Федору часто стал захаживать сосед, медицинский оптик Кожемякин. Заглядывал иной раз и Всеволод, хозяин времянки. Сидели, пили водку, рассуждали о политике. Федор нервничал, ругался, однажды договорился до того, что кругом одни продажные души и была бы его воля — всех бы перестрелял из автомата. Сосед Кожемякин обиделся: «Выходит, и меня бы застрелил?»

Милка не вмешивалась в мужские разговоры — куда ей! Федя столько читает, обо всем имеет свое мнение. А недавно вздумал изучать английский язык. Всеволод Волошин, увидя учебник, удивился, спросил, зачем Федору это нужно? «Для общего развития, — насмешливо отозвался Федор. — Ферштеен зи? Один иностранный язык мне здорово пригодился, не помешает и второй». Немецкому он научился еще до войны, в бытность свою на одном строительстве, где работали специалисты из Германии, а пригодился ему этот язык, когда очутился в лагере перемещенных лиц.

Из города Федор привозил деньги, устраивал пир горой. Милка знала, что промышляет он каким-то барахлом на рынке. Но случалось — в доме ни копейки. «Погоди, — говорил ей Федор. — Получу инвалидные, права, займусь каким-нибудь кустарным производством, заживем тогда с тобой. А в общем-то, разве это жизнь?» Часто на него нападала злобная тоска: ляжет, глаза в потолок, либо начнет строчить письма. Милка догадывалась, что письма эти Антонине Петровне в Мурманск, но помалкивала: ответов оттуда не приходило.

«Скука, пошлость и обман в большом масштабе, — жаловался Федор Тонечке. — Чувствуешь себя букашкой или хрюкалкой, которую заставляют делать то, чего она не хочет. И ко всему этому штамп от ГОСТа: работай, жри, спи… Ну да это тебе неинтересно…»

Антонина Петровна задумывалась. Непонятным образом привязалась она к Федору. Было время — даже в отпуск к нему ездила, и он гостил у нее четыре дня, посылала деньги, урывая от своей учительской зарплаты и залезая в долги. Думала: устроится на работу, пройдет у него пессимистическое настроение. Ее огорчали злобные нападки Федора на все, о чем бы он ни узнавал, будь то запуск спутника или реформа обучения. Однажды сказал: «С тобой обо всем не поговоришь, ты ведь коммунистка». Да, она была коммунисткой и не чувствовала себя ни «букашкой», ни «хрюкалкой», любила свою работу, жила отнюдь не «штампованной» жизнью.

«Что же ты за человек, Федор, чего ты хочешь?» — думала Антонина Петровна. И сама искала объяснение в том, что человек больной, изломанный жизнью, поэтому и видит все в черном свете. Должно это у него пройти. При личном свидании она ему все выскажет. А пока складывала, вздыхая, письма. Не отвечала, но никому о них и не рассказывала.

2

«…Люди, теплый, живые, шли на дно, на дно, на дно…»

Наступила осень. Милка приезжала из города продрогшая до костей: ну-ка, постой со своим лотком целый день на ветру, выкрикивай: «Пирожки горячие!» да еще и улыбайся…

Во времянке за день настыло. Федор лежал, укрывшись с головой, сказал, что зубы болят и пусть Милка катится ко всем чертям. Она затопила печурку, подала горячего чаю. Проворчал, что не чаем бы его поить, а чем покрепче… Милка виновато промолчала, разделась, потушила свет и легла с краешку. Федор начал всхрапывать. Милка боялась его храпа, казалось, будто кто петлю ему на шее стягивает, вот-вот захлебнется, но разбудить Федора Милка не смела.

За стенами времянки шумел ветер, по крыше скреблись ветки, нудно капало в лужицу за дверью. «Как тут зимовать? — думала Милка. — Скоро снег, холода, лед на окнах…» Наверное, засыпая, она что-то пробормотала, потому что Федор вдруг спросил:

— Где лед? Какой лед? — И снова захрапел, откинув тяжелую руку Милке на грудь. Во сне застонал, невнятно выругался.

Милке стало страшно и тоскливо: что-то нехорошее ему снилось…

* * *

Крепкий, толстый лед на реке, очертания берегов скрывает снег, дует ветер, пронзительный, студеный. На льду — толпа полуодетых людей, жмутся друг к другу, матери укрывают детей. Все с ужасом смотрят на берег— там догорают соломенные крыши изб, рушатся стены, искры и хлопья сажи несутся в воздухе, густой дым, свиваясь в одну темную тучу, стелется в небе, подсвеченный снизу багровым заревом. На высоком берегу выстраиваются каратели в белых маскировочных балахонах. Два часа тому назад они выгнали из домов женщин, стариков, детей; кто хотел спрятаться — уложили на месте. Живых, подталкивая прикладами, гнали к мельнице, заставили идти на лед. Тут уже стояли перепуганные, озябшие на ветру жители соседней деревни, превращенной в пепелище. И вот — засвистели с берега пули, затрещали автоматные очереди… С криками, стонами падают на лед люди, приподнимаются, снова падают, корчась в предсмертных муках. Ревет, грохочет танк, выходя на обрыв; снизу не слышно команды, виден только блеск, вспышка… С воем летят снаряды, люди на льду шарахаются, закрывая голову руками. Но снаряды нацелены не в толпу: методически, один за другим пробивают они толстый речной лед. В пробоинах— темная вода, белые зигзаги трещин разбегаются в стороны от полыньи, люди падают в воду, кто ещё в силах — отползает в сторону. Тогда с берега сходят каратели в белых балахонах, сбрасывают, пиная ногами, еще живых людей в темную подледную воду…

«Мамынька, родная! Ма…» — крик обрывается, посиневшие пальцы хватаются за кромку льда.

«Да что же вы, изверги, дайте хоть молодым пожить!»

Прямо в лицо матери — выстрел из пистолета… Опускается зимний вечер, спадает зарево пожара. По льду, окрашенному кровью, деловито ходят убийцы, ищут тех, кто еще дышит, и сталкивают в полынью.

Было это в декабре тысяча девятьсот сорок второго года. Стоит и теперь на псковской земле невысокий обелиск в память жителей деревень Починки и Бычково, расстрелянных на льду реки Полисти. Загублено там двести пятьдесят три человека. Мало кому удалось спастись…

71
{"b":"546008","o":1}