— Да это всё когда? А сейчас бедноваты мы. Размах не тот получается. Домишки вот покрасить не можем.
Майбородов видел, как искренне огорчался Семен Семенович всеми недоделками и недостатками в колхозе, и невольно задумался над теми огромными переменами, какие коллективный труд внес в сознание человека, над тем, как укрепилось это сознание в трудностях войны. Четверть века своей экспедиционной деятельности он наблюдал крестьян — и при единоличном хозяйствовании, и в сложные годы коллективизации, и перед войной, но никогда не встречал такого вдохновенного подъема. Хотелось бы забыть, да не забыть их — те споры военных лет. Один из коллег Майбородова сокрушался тогда: «Все снова начинать придется. Попробуйте возродить коллективное землепользование там, где хозяйничал немец, где он отравил сознание людей возвратом к единоличию…» Да, надо быть честным: и он, Иван Кузьмич, грешил такой мыслью.
— Как мы ошиблись! — сказал он вслух.
— Да неужто?! — встревожился Панюков, полагая, что восклицание Майбородова относилось к разбивке канав. — Может быть, отступя от бугров, главную рыть надо было?
— Нет, Семен Семенович, дорогой! Это я о своем. Канавы идут правильно; мысли человеческие не всегда правильное направление принимают.
— Мысли — это да, — согласился Панюков. — В голове одно, на практике совсем другое получается. Вот я вам скажу: стояли мы в обороне, — я еще тогда в разведке служил — и пришел нам приказ: умри, а достань языка. Немцы в обороне, известно, осторожные, нейтралка меж их траншеями и нашими широкая, простреливается вся. Как быть? Один солдатик, Миша Франтишев, возьми и предложи: фрицы, говорит, до свининки больно охочи, вот бы поросеночка привязать на нейтралке, они бы на него и клюнули.
— Остроумно! — Майбородова рассказ заинтересовал.
— Верно, остроумно, — продолжал Панюков. — И командир наш, лейтенант Марягин, высказался в том же смысле, что остроумно, дескать. Два дня искали поросенка, по тылам на полуторке ездили. Нашли! Дедка, отставной паровозный машинист, пожертвовал, как узнал, для какого дела нам такая живность нужна. И что же, Иван Кузьмич, получилось? Привязали поросенка в кустах за ногу, посреди нейтралки. Он там голос подает, скучает, вроде заблудился. Все шло хорошо. А утром — хвать, нет нашей приманки. Утащили фрицы, изловчились–таки. Перехитрили нас.
— Какая обида! — воскликнул Майбородов, снимая очки.
— Обида? Мало, что обида. Издевка полная! Они нам потом в трубу кричали, спасибочко, мол, Иваны. Данке зер. Вот и получилось, говорю: задумали хорошо, а сделали — хуже нет.
— Ну и как же приказ? Так и не выполнили?
— Что вы, Иван Кузьмич! Боевой приказ не выполнить нельзя. Выследили, когда у них смена постов, да и совершили бросок впятером на пулеметное гнездо. Фрица достали. Еще и пулемет приволокли.
— Это — хорошо! — Надев очки, Майбородов весело взглянул через протертые стекла на Панюкова. — Цели все–таки достигли. Правильный потому что в конце концов избрали метод. А поросенок… У каждого из нас, Семен Семенович, что–либо подобное бывает. Увлечешься этакой поросячьей идейкой: остроумно–де, легко, сбыточно. Только в сторону в итоге уйдешь от жизни.
Разговаривая, они с бугров спускались на болото. Отводные рукава от главной канавы прокладывали уже вручную. Тракторы с трудом смогли одолеть лишь кромку Журавлихи, а дальше стояли опасные зыби.
Два луча вели к реке: на одном работали колхозники Гостиниц, на другом — соседи из Крутца. Работали и по колено и по пояс в черной жиже, которая сползала с лопат, что деготь; труд получался непроизводительный. Иван Петрович, Федор и еще несколько колхозников, владевших топором, вбивали колья, ставили крепи, настилали вдоль канав мостки из жердняка.
— Баяниста бы хоть прислали, Семен Семенович. Все веселей! — крикнула издали счетовод Катя. Флюс у нее прошел, тянуло на озорство.
— Вьюшкина, что ли? — отозвался Панюков.
— Вьюшкина?! — засмеялись вокруг. — Еще тошней станет!
— Неужели все–таки она высохнет, прорва эта? — спросил кто–то из крутцовских.
— Ясно–понятно! — Защищаясь от солнца, Панюков сдвинул на лоб фуражку. — Приходи осенью — танцы тут откроем.
Он остановился поболтать с девчатами, которые воспользовались случаем устроить внеочередную передышку. Никто по возвращении Панюкова из армии уже не называл его «ясным месяцем». Те былые озорницы выросли, замуж повыходили, а эти, подросшие, и не знали такого прозвища за ним. «Семен Семеныч» да «Семен Семеныч» — только и слышалось вокруг.
Майбородов загляделся на косые броски в воздухе двух уныло постанывавших чибисов, залюбовался бойким скоком желтых трясогузок и побрел по болоту к реке. Перепрыгивая с кочки на кочку, он не совсем точно поставил ногу; высокая, как пень, кочка подломилась, и, взметнув тяжелые брызги, Иван Кузьмич с головой рухнул в густую, подобную нефти, воду. Загребая отчаянно руками, он выбросился по грудь над уровнем топи, но ноги не ощущали почвы, месили внизу что–то податливо–мягкое, тяжелые сапоги набрякли и, затянутые под коленями ремешками, не сбрасывались. Иван Кузьмич хватался за осоку, кровянившую ладони и пальцы, и, чувствуя, что стесняться уже нечего, закричал.
Работавшие на болоте услыхали крик, но не могли понять, откуда он несется, и, никого не видя, стояли в недоумении.
— Народ! Народ!.. — С противоположной стороны тоже крик. По бугру, таща охапку откованных железных скреп, бежал Вьюшкин. — Профессор тонет! — С возвышенности Вьюшкину хорошо было видно то, что происходило на болоте. — В «окно» провалился! — надрывал он глотку. — Не соображаете, что ли!
Первым по направлению, указанному Вьюшкиным, бросился Язев. Майбородов захлебывался, когда Федор достиг опасного места. Он с разбега прыгнул в болотное «окно» и понял, что поспешил. Но понял это поздно: грязь прочно сковала ему руки и ноги.
От возни Федора оба они с Майбородовым уходили всё глубже в трясину, и кто знает, чем бы дело окончилось, если бы с двумя длинными жердями не подоспел Иван Петрович. Без слов он принялся помогать и самому Федору выбираться из «окна», и Майбородова вытаскивать, и только когда Ивана Кузьмича, потерявшего сознание, уже вынесли на руках к буграм, Иван Петрович сказал:
— Эх, Федя! А еще полный кавалер…
Федор промолчал, отошел в сторону, оглядывался на Таню.
Теперь распоряжался Вьюшкин, бывалый санинструктор:
— Искусственное дыхание надо делать! Подсобите–ка, подержите голову профессора книзу! Подымай руки — раз! Дави на клетку… Ну на какую, на какую?! На грудную! Два! А вы что столпились? Не заслоняйте воздух! — прикрикнул он на сбежавшихся женщин. — Пульс есть, наружных повреждений не видно. Эй, кто там? Колька, Семка! К Василь Матвеичу в сельмаг живо! Зубровки пусть даст…
4
Как ни старался Алешка Вьюшкин, как ни растирал тело оплошавшего профессора суконкой, как ни поил его зубровкой, Майбородов занемог. Его трясло, бросало в жар. Евдокия Васильевна то наваливала поверх одеяла все кожухи и шубы, что имелись в доме, то снова их сбрасывала.
Пришла раз, всползла, кряхтя, по лестнице, бабка Фекла, присела на табурет и, насупив лохматые брови, смотрела строгими глазами на склянки с микстурами, по рецепту участкового врача привезенные Иваном Петровичем из города.
— Выплесни ты, Иван Кузьмич, — сказала скрипучим голосом, — все эти аптеки свои. Теснение груди от них и слабь в ногах. Вели Авдотье брусничнику заварить в чайник, да и пей с богом, кружку за кружкой. Еще мать–покойница так–то лечивала нас, ребяток. И ничего, живы–здоровы. Деревенское средство, — ты ему верь, хоть и ученый. Чирьяк опять… Что нонче с ним делают? В больницу едут, режут. А мать? Возьмет, бывало, селедку, развалит надвое пластом, приложит, — глядь, наутро и вытянуло! Вели Авдотье заварить, батюшка, брусничнику–то.
Навестил как–то вечером Ивана Кузьмича в мезонинчике Федор. Он поговорил о погоде, которая благоприятствует работам на Журавлихе, о молодых утятах, уже поднимающихся на крыло. Старался, словом, вести беседу о предметах, которые, по его мнению, больше всего интересовали профессора. Майбородов, натягивая стеганое одеяло до шеи, смотрел на Федора со вниманием, пристально. «Очень симпатичный молодой человек, — думал он. — Видимо, не зря Иван Петрович его зятьком называет. Что же, прекрасная будет парочка».