Хуан вышел из довольно-таки неуютного здания военно-полевого суда с видом победителя. Расшитое серебром сомбреро немыслимых размеров на серебряном шнурке с ярко-голубыми кистями надвинуто на одну бровь. Рубашка в черно-зеленую клетку, белые хлопчатобумажные брюки подпоясаны кожаным ремнем с желто-красным узором. Босые ноги в синяках и ссадинах, ногти сбиты. Он вынул сигарету, торчащую в уголке его большого полного рта, и снял свое великолепное сомбреро. Черные пропылившиеся волосы прилипли к его лбу прядями, но на макушке встали дыбом, как пышный сноп. Он поклонился офицеру, который смотрел сквозь него, как будто перед ним никто и не стоит. Широким взмахом вскинул руку ввысь, к тюремному окну, где над подоконником торчали головы обреченных и горящими глазами глядели на освобожденного счастливца. Две-три головы кивнули, несколько рук рванулось вверх в попытке повторить порывистый небрежный жест Хуана.
Хуан продолжал разыгрывать эту омерзительную пантомиму, пока они не завернули за первую купу кактусов. Тут он схватил руку Гивенса и разразился пламенным монологом:
— Благословен тот день, сеньор, когда слуга ваш Хуан Виллегас впервые предстал перед вашим взором. Отныне и навеки моя жизнь принадлежит вам, и только вам, благодарю вас, сеньор, от всего сердца благодарю!
— Сделай милость, перестань паясничать, — с досадой прервал его Гивенс. — Вот возьму и в следующий раз опоздаю на пять минут.
— О, сеньор, расстрел — это пустяки, расстрела я не боялся, вы это, конечно, знаете, но быть расстрелянным в тот самый миг, когда ты вернулся домой, у холодной стены, вместе с толпой дезертиров, по приказу этого…
Ярчайшие эпитеты засверкали как фейерверк. Все самые нелестные сравнения, какие только можно почерпнуть в мире растений и животных, привлек Хуан, описывая красочно, вдохновенно и в высшей степени оскорбительно жизнь и любовные приключения того самого офицера, который только что вернул ему свободу, а также всех его предков до седьмого колена. Наконец поток его проклятий иссяк, нервы успокоились, и он заключил: «С вашего позволения, сеньор!»
— А что на все на это скажет Мария Консепсьон? — спросил Гивенс. — Для человека, который венчался в церкви, ты поступаешь весьма вольно.
Хуан надел сомбреро.
— Мария Консепсьон? О, пустяки! Я вам признаюсь, сеньор: быть венчанным в церкви — большое несчастье для мужчины. После венчания ты уже совсем не тот. На что эта женщина может жаловаться? Ведь я даже на праздниках и то никогда в стельку не напиваюсь. Я ее ни разу не побил — Боже упаси. Мы всегда жили дружно. Позову ее — она тут же придет. Куда ни пошлю — без слова идет. Но иной раз гляну я на нее, подумаю: «С этой женщиной я обвенчан в церкви», и так муторно станет, будто чего-то нехорошего съел. То ли дело Мария Роза! Мария Консепсьон молчунья, а эта все время тараторит. Надоест мне ее болтовня — шлепну ее, прикажу: «Молчать, дуреха!», она заплачет. С ней я волен поступать, как мне вздумается, сеньор, такая уж она девушка. Помните, как у нее все ладилось, когда она держала пчел? Знайте же, мне она слаще меда, клянусь. Я не хочу обижать Марию Консепсьон, ведь я же венчан с ней в церкви, но Марию Розу я никогда не оставлю, сеньор, потому что она мне милее всех женщин на свете.
— Позволь предупредить тебя, Хуан, что дело обстоит куда серьезней, чем ты думаешь. Будь осторожен. В один прекрасный день Мария Консепсьон просто-напросто перережет тебе горло своим мясницким ножом.
Лицо Хуана выразило торжество мужской гордости с приличествующей долей элегической грусти. Приятно видеть себя в роли героя, которого любят две столь необыкновенные женщины. Он только что спасся от смерти, которая, казалось, была неотвратима. На нем новая прекрасная одежда, которая не стоила ему ни гроша. Ее раздобыла для него Мария Роза на полях сражений. Он шел под утренним солнышком и с наслаждением вдыхал чудесные запахи поспевающих персиков, дынь, плодов кактуса и горького перца, которым были осыпаны деревья, вдыхал дым сигареты, которую курил. Он возвращался в мирную жизнь, а рядом с ним был его многотерпеливый хозяин. Хуан упивался счастьем — чего еще человеку желать?
— Знаете, сеньор, — доверительно обратился он к Гивенсу, как один умудренный опытом мужчина к другому, — женщины — это прекрасно, но мне сейчас не до них. С вашего позволения, я пойду в деревню и позавтракаю. Боже милосердный, наконец-то я наемся! А завтра утром, на рассвете, я приду на раскопки и буду работать за семерых. Бог с ними, и с Марией Розой, и с Марией Консепсьон. Пусть себе живут, как знают. Я с ними потом разберусь.
Весть о возвращении Хуана быстро разлетелась по деревне, и утро он провел в окружении друзей. Они хором восхищались, как ловко ему удалось избавиться от армии. Такой подвиг способен совершить только герой. А новоявленный герой все ел и не мог насытиться и пил пульке — ради такого события стоило выпить. Когда он наконец вернулся к Марии Розе, было уже за полдень.
Она сидела на чистой соломенной циновке и натирала жиром тельце сына, рожденного три часа тому назад. При виде этой идиллической картины на Хуана нахлынула столь бурная радость, что он отправился обратно в деревню, в пулькерию «Смерть и возрождение», и пригласил всех, кто там был, выпить вместе с ним.
Едва держась на ногах, двинулся он в обратный путь к Марии Розе, но необъяснимым образом попал в свой собственный дом, где и решил поколотить Марию Консепсьон, дабы заново утвердиться в правах законного хозяина.
Мария Консепсьон, знавшая обо всех событиях этого злосчастного дня, не проявила покорности и воспротивилась побоям. Она не стала ни кричать, ни просить пощады, но твердо держала позиции и оборонялась; мало того, она даже ударила Хуана. Ошеломленный Хуан, вряд ли соображая, что происходит, отступил и в недоумении воззрился на нее сквозь медленно колышущуюся пелену, которая застлала мир перед его глазами. Ну, ну, у него и в мыслях не было поднимать на нее руку, Боже упаси. Он ведь ее не обидел, верно? Он сдался и побрел прочь, засыпая на ходу. В уголке, в тени, он повалился наземь и мирно захрапел.
Увидев, что он спит, Мария Консепсьон начала связывать кур за лапы. Сегодня базарный день, она уже и так опоздала. Скорее, скорее! Веревка путалась в ее дрожащих руках. Наконец она собралась и пошла, но не по дороге, как всегда, а через вспаханное поле. Она бежала в смертельном ужасе, ноги подкашивались. Она останавливалась и озиралась по сторонам, пытаясь понять, где же она, пробегала еще несколько шагов и опять останавливалась. Наконец до нее дошло, что идет она совсем не на рынок.
И тут она мгновенно опомнилась, ей стало ясно, чтó же так невыносимо ее терзает, стало ясно, что она задумала. Она тихо села в тени колючего куста и отдалась не знающему утоления горю. Путы, которые так долго держали все ее существо в тугом узле немого страдания, вдруг разом лопнули. Она дернулась и невольно отпрянула, как будто ее ударили, ей стало жарко от пота, казалось, это не пот, а кровь, которая хлынула из всех ран, что нанесла ей жизнь, и нестерпимо жжет ее. Натянув на голову ребосо, она уткнулась лбом в колени и застыла. Лишь иногда она приподнимала голову, потому что пот заливал ей лицо и насквозь промочил перед кофточки, и рот ее кривился, точно она плакала, но только без слез, без единого стона. Казалось, в ней нет сейчас ничего, кроме темной, зыбкой памяти о горе, что жгло ее ночами, и о смертельном бессильном гневе, что пожирал ее днем, — гневе, от которого рот наполняется горечью, а ноги становятся тяжелыми, будто она в сезон дождей завязла в глине.
Наконец она поднялась, сбросила с лица ребосо и снова двинулась в путь.
Хуан пробуждался долго, протяжно зевал, урчал, снова задремывал, и тотчас же опять начинали мелькать сны, что-то шумело, грохотало. Он пытался разлепить веки, но глаза ослеплял оранжевый косматый свет. Откуда-то несся низкий глухой вой, кто-то плакал без слез и нескончаемо причитал. Хуан прислушался. Он попробовал вырваться из своего беспамятства, он силился понять слова, которые наводили на него ужас, хотя он и не мог их разобрать. И вдруг проснулся с пугающей неожиданностью и сел, уставившись на длинный острый луч закатного солнца, который бил сквозь сложенные из кукурузных стеблей стены.