— Учителя жестокие — или ты их, или они тебя! — Добавил Охрименко и отвел взгляд от Осокина. Тот почувствовал, что после этих слов напряжение в их беседе спало. Только к сказанному Охрименко еще доверительно добавил:
— Скоренько мы отступали. Глазом не моргнув прислонились спиной к Москве. И шел я пеший, от самой границы из-под Львова и до самой Тулы пропер. Пехота — царица полей. Всякое бывало, но окружения избежал… Не я избежал! Умные в нашей части командиры попались. Сумели отходить вовремя.
Опять усмешка в глазах Охрименко, но теперь с затаенной иронией, будто бы над собой посмеивался.
— Вроде особых подвигов не совершал, а в доверие вошел. Потом дали разведгруппу и с ней в немецкий тыл забросили, с особым заданием… А когда выходили обратно, то не повезло, рядом разорвался снаряд… С того злосчастья вся моя война и кончилась. Из госпиталя списали вчистую… Родная деревня моя в Белоруссии еще была под немцем. Вот и решил податься на юг, где теплее и посытней — в Ашхабад, а потом там и осел. Говорю об этом только потому, что знаю, не я скажу, так вы об этом обязательно сами спросите. Разве не так?
— Это верно!
— Чтобы все было ясно, вот еще что скажу. Когда война закончилась, узнал, что остался совсем один, никто не уцелел из моих родных…
От таких слов на какое-то мгновение будто судорога свела лицо Охрименко, и он опять взглянул на Осокина.
— Один-одинешенек! Потом уж я женился на такой же одинокой, неприкаянной сироте, что воспитывалась в детском доме. У нее — моей жены на всем белом свете тоже никого не осталось. То ли родители потеряли ее, то ли где-то они совсем сгинули. Я так думаю, что умерли, потому она все эти годы их всюду искала, а ни ответа ни привета. Вот и сошлись на беду!
Осокин весь внимание: вот сейчас скажет, как все произошло, далеко отступил, чтоб подготовиться, чтобы легче произнести страшное признание, но Охрименко замолк и уставился в пол. Осокин помалкивал, ожидая, когда кончится пауза, но Охрименко явно больше не собирался говорить.
— Вот что, Прохор Акимович, — прервал молчание Осокин, — вы правы, я действительно поинтересовался бы вашим прошлым, но все, что вы мне здесь рассказали, я, как вы понимаете, уже почерпнул из вашего личного дела. На мой же вопрос, что случилось и как вы объясняете случившееся, я ответа от вас не получил. А это главный вопрос, Прохор Акимович, к воспоминаниям о прошлом у нас всегда будет время вернуться.
— А ничего не случилось! — ответил Охрименко. — Попытка не пытка! Стрелялся да не застрелился. Грех и смех.
Нет, не похож комендант на холерика, и совсем не видно в нем какой-либо подавленности. Это же цинизм — болтать о немцах, о войне, о выстреле в себя, и ни звука не произнести о жене. Хотя бы спросил, а как она, а вдруг жива.
— Грех, если этим обозначать преступление, действительно есть, — сказал Осокин, — а вот смеха я не вижу. За что вы убили свою жену?
Охрименко, когда заговорил Осокин, чему-то усмехнулся. Последний вопрос будто бы он и не слышал, все так же продолжая усмехаться.
«Здоров ли он психически?» — мелькнуло предположение у Осокина. И вдруг совершенно спокойный ответ:
— От этого не умирают…
— От чего не умирают? — вырвалось у Осокина, но спросить о выстрелах жене в сердце и в затылок не успел. Охрименко упредил разъяснением.
— От того, что нелюбимый муж стреляется, — жены от огорчения не умирают!
У Осокина чуть было не вырвался возглас возмущения, но он подавил его. Стоп! Приглядись к этому человеку, что с ним? Что за человек, играет ли роль, или что-то здесь другое?..
Спокойно, хотя и нелегко дались спокойствие и бесстрастность, объявил:
— В вашей квартире в спальной комнате мы обнаружили вашу жену, Елизавету Петровну, убитую двумя выстрелами из того же браунинга, из которого вы стреляли себе в грудь…
И опять ироническая усмешка скривила губы Охрименко, и он произнес словно бы повеселевшим голосом:
— Что-то не так, гражданин следователь. Я вам не придурок какой-либо. Я жену не убивал.
Обезоруживающая наглость. Осокин даже на мгновение растерялся:
— А кто же ее убил?
— Если и вправду убита, то вам на этот вопрос и ответ искать. Повторяю, я ее не убивал.
Осокин справился с собой. Ведь в процессуальном плане пока что Охрименко выступал только в роли подозреваемого, обвинение в убийстве жены еще не было сформулировано.
— Что ж, Прохор Акимович! О том, что произошло, вы должны рассказать без утайки. Я вас предупреждаю об ответственности за дачу ложных показаний и за отказ от показаний.
— Ваше право! — согласился Охрименко.
— И обязанность, гражданин Охрименко, такая, как и у вас обязанность отвечать на вопросы следствия, когда вас допрашивают. Поэтому я повторяю свой вопрос: что вы можете рассказать о том, как и за что застрелили свою жену?
— Мне нечего рассказывать! До вашего заявления я считал, что она жива и пребывает в полном здравии.
— Вопрос второй: перед тем, как вы выстрелили себе в грудь, между вами и женой имело место какое-то выяснение отношений?
— У меня было о чем спросить, но я не помню, спрашивал ли я ее о чем-либо…
— Что вас побудило, гражданин Охрименко, выстрелить себе в грудь?
— Я же сказал: жизнь опостылела, поэтому и выстрелил!
— Жизнь вам опостылела раньше или только в тот момент, когда вы встретили жену?
— Раньше… На то были причины!
— Не должен ли я вас понять, гражданин Охрименко, что кто-то третий мог воспользоваться вашим пистолетом и произвести из него три выстрела?
— Это ваша забота установить, не моя.
— Находился ли кто-либо третий в вашей квартире, когда все это произошло?
— Я никого не видел!
— Вы говорите, гражданин Охрименко, что у вас имелись причины быть недовольным жизнью.
Охрименко поднял глаза, серые, непроницаемые глаза, как свинцом налитые, и спросил:
— Вы сказали правду, что Лизавета убита?
— Правду, гражданин Охрименко! Я не шутки пришел к вам шутить!
— Тогда пишите: о причинах своего расстройства говорить не имею желания! Это мое личное дело!
Осокин замолчал, раздумывая, что скрывается за этим полным отрицанием. Почему он не захотел вспомнить о письмах? Неужели нежелание говорить дурно о покойнице?
Осокин извлек из портфеля все три письма.
— Вы получали эти письма?
— Ах, эти? В пиджаке у меня нашли? Получал, а говорить о них не хочу!
— Вы поверили тому, что в этих письмах написано?
Охрименко вдруг рванулся вперед, пытаясь выхватить письма, но бинты сковали его движения. Осокин успел отвести руку в сторону.
— А вот это делать не следует! — остановил он Охрименко. — Это уже попытка помешать следствию!
— Я не хочу, чтобы вы трепали ее имя!
— Я обязан установить истину, несмотря на ваше нежелание!
— Все! Давайте протокол! Подпишу! Больше от меня не услышите ни слова!
5
Выйдя из палаты, Осокин подошел к окну в конце коридора и задумался. Что за человек перед ним, что за характер? Сплав сразу нескольких характеров: и способность войти в реактивное состояние, как это было, когда гремели выстрелы, и ледяное хладнокровие — даже и в ту минуту, когда речь зашла о смерти жены.
Спокойно, не повышая голоса, без всякого смятения во взгляде отрицает очевидное, хотя все доказательства его преступления неопровержимы.
Ведь никаких, ни малейших сомнений, что он убил жену, а потом выстрелил в себя.
Свидетели показывают, что из квартиры Охрименко раздались три выстрела. Первые два один за другим, третий — через какой-то не очень длительный промежуток времени. Через какой промежуток времени?
Те же свидетели показывают, что из квартиры после выстрелов никто не выходил. Оба окна смотрят на улицу, если бы кто выпрыгнул из окна, это увидели бы. Окно в кухне оказалось заперто на шпингалеты изнутри.
Два пятиэтажных дома в Сорочинке открыты со всех сторон, все, кто в них входит и выходит, на виду.