— Вы сложный человек, по-видимому, вам не чужда и определенная логика, а я вот со своей логикой никак не могу понять: за что вы убили свою жену? В этом вопросе все ваши показания пока лишь откровенное вранье. Но поверьте мне, до истины мы все же докопаемся, хотя и без того суд уже может рассматривать ваше дело.
— Вот и судите!
— За что? — коротко спросил Осокин.
Вопрос его явно насторожил коменданта. Осокин внимательно приглядывался к каждому его жесту, к выражению лица и глаз. Сейчас вот он объявит о Зяпине. Внезапное обличение очень часто вызывает эмоциональные переживания у допрашиваемого, внутреннее волнение должно получить и какое-либо внешнее отражение.
— За что судить? — переспросил Осокин. — За убийство жены и только? Или есть и еще что-то, за что вы не ответили по закону?
— Я не Черкашин и не воровал! — поспешил с ответом комендант. В чем-то его внутреннее волнение обнаружилось. Хотя бы в поспешности его ответа и в том, как он спрятал глаза, уставившись в пол.
— За воровство мы вас судить не собираемся. До воровства ли? Должен поделиться с вами весьма интересной новостью. Действительно, мы давненько, как вы выразились, не встречались, но совсем не потому, что о вас забыли. Я лично все это время очень даже помнил о вас. Побывал я в деревне Ренидовщине, на родине Прохора Акимовича Охрименко…
Сказав это, Осокин не сводил глаз с подследственного. Однако тот своего волнения ничем не обнаружил, как и на первых допросах, глаза его были непроницаемы. Но как раз это деланное безразличие и могло быть выражением его волнения, точнее говоря, внутреннего напряжения.
— Ренидовщина опустела, — продолжал Осокин. — Всего-то осталось три домика… От дома семейства Охрименко сохранился только фундамент. Постоял я и у памятника, который соорудили пионеры семье Акима Петровича Охрименко, его родителям и детям. Между прочим, на мемориальной доске этого памятника помянут и его сын Прохор Акимович Охрименко, которого убили фашисты в сорок третьем году…
Комендант поднял глаза на Осокина. Все таким же непроницаемым оставался их взгляд.
— Это почему же пионеры поспешили меня похоронить? Не бывал я после войны дома… Ни к чему было и не к кому!
Но Осокин, никак не отреагировав на это, спокойно продолжал:
— Поговорил я с местными жителями, с теми, кто пережил оккупацию, повстречался с одним бывшим партизаном. Ему я вашу фотографию предъявил, полагая, что вы и есть Прохор Акимович Охрименко… Очень бурную получил в ответ реакцию. По этой фотографии и другие признали, что вы вовсе не Прохор Охрименко, а Федор Зяпин, немецкий цугвахман…
Подследственный не пошевелился, только изобразил на лице кривую ироническую усмешку.
Как бы не замечая этого, Осокин продолжил:
— Столь великое горе вы принесли этим людям, что и передать трудно! Их буквально трясло, когда они рассматривали вашу фотографию…
— Что это значит?!
— Вы не хуже моего понимаете, что это значит! Не надо притворяться, и очередное вранье вам ничем не поможет. Вас уверенно опознали как Федора Зяпина. Разве мало этого?
Охрименко усмехнулся.
— Не для протокола, гражданин следователь! Не для протокола… Вот когда вы назовете мое настоящее имя, тогда поговорим по душам…
— Прохором Охрименко я вас уже никогда не назову!
— А на Федора Зяпина я не откликнусь!
20
— Так что же выходит, за ним осталось последнее слово? — упрекнул Русанов, когда Осокин во всех подробностях пересказал содержание разговора с подследственным.
— Ну нет! — возразил Осокин. — Я теперь уверен, что последнее слово останется за нами. Нисколько в этом не сомневаюсь. То была разведка боем!
— Чья разведка: его?
— Он думает, что это была его разведка боем, а я думаю, что моя. Во-первых, он раскрылся в главном! Перед нами совсем не тот человек, которым он притворялся на первых допросах. Раньше я видел в нем ординарного уголовника, теперь я знаю, что перед нами враг, ожесточенный враг. Он совсем не похож на тех вахманов.
— Идейный враг? — с усмешкой спросил Русанов.
— Я понимаю вас, Иван Петрович! Я уже один раз ошибся в нем, второй раз не ошибусь! Не по дремучести он пришел к немцам, думаю, что и не по трусости! Стоит за его изменой серьезная причина. Так что признания ждать от него нечего!
— А не кажется ли вам, Виталий Серафимович, — спросил Русанов, — что вся эта милая беседа была всего лишь торговлей со следствием?
— Быть может, что-то и проскальзывало в этом духе, но мы не можем ему что-либо предложить. И он это знает, он знает, что приговор суда будет однозначен! Признаваясь в абстрактной форме, он как бы давал понять, что его никаким изобличением не удивишь и никакое изобличение не заставит его признать то, что он не захочет признать. К. тому же он прекрасно знает, что признание его при тех доказательствах, которые собраны, имеет чисто символическое значение. Это отлично подготовленный противник. Выявился и второй момент. Он твердо уверен, что мы никогда не узнаем, кто он на самом деле. Он явно подбрасывает нам эту задачу. Вот зачем — я еще не разобрался. Быть может, хочет затянуть следствие, каждый день жизни дорог? Не исключено, что за этим скрывается что-то другое. Это другое, быть может, лежит в плоскости психологии. Пока не знаю… Но есть и третий момент! Он, по-видимому, также уверен, что мы без его помощи, без его указаний не найдем Фогта, если Черкашин и есть в действительности Фогт.
— Скуластое лицо — примета, конечно, заметная. Но уж и не такая редкая. Но дело Фогта — это уже по ведомству полковника Корнеева. Мы ему сообщим наши соображения, а нам надобно подумать, какие есть основания считать Черкашина Фогтом. Быть может, Черкашин и есть Черкашин, а ваш подопечный нарочно темнит, чтобы пустить нас по ложному следу? Вы думали об этом?
— Думал! — ответил Осокин. — Но есть одно обстоятельство. По всем свидетельским показаниям проходит с полной очевидностью, что разлад в семействе Охрименко, назовем его так, начался после визита Черкащина. Это как рубеж! Он и сам постарался дать этому объяснение, только я ни одному слову его не верю. Жулик, богат, соблазнил Елизавету Петровну… Все это он наплел, чтобы как-то увести следствие от тщательного расследования. Все это вранье никак не сходится с образом Елизаветы Петровны, каким он складывается из очень многих о ней отзывов. Фоторобот, конечно, не фотография, но я имею в виду его показать Ахрещуку и Михайличенко.
— Все это так! Но я еще пока не вижу, каким образом за нами останется последнее слово? Виталий Серафимович, подумаем вместе, что у вас есть для установления настоящего имени Зяпина. Не знаю, как его и называть. Пусть пока будет Зяпиным.
— Пусть Зяпин, — согласился Осокин. — Называть его Охрименко у меня язык не поворачивается. Так вот, увидел я его совсем в другом качестве. Сразу переменился. И речь другая, и взгляд, даже пластика движений другие. По всему видно, что год его рождения где-то близок к году рождения Прохора Охрименко. Охрименко двадцатого года. Он может быть девятнадцатого, двадцать первого, пусть даже двадцать второго. Все это призывные годы.
— Может быть, он вообще не призывался! — подсек Русанов рассуждения Осокина.
— Человек он здоровый, врачи не нашли никаких аномалий со здоровьем. Почему бы ему не быть призванным? Для этого нужно было исключение. Учеба в вузе, где есть военная кафедра. Так это все равно давало офицерское звание. Я перечитал протокол первого допроса. Там есть кое-что наводящее на раздумья. И держался и говорил он тогда странно, потом стал говорить по-другому. Похоже на то, как строился наш последний разговор. У меня было ощущение, что он вот-вот скажет что-то очень серьезное и необычное. Но тогда я ждал, что он готовит себя к признанию убийства жены. А он прошелся будто бы по краю пропасти, но падать в пропасть не захотел, свернул. Теперь-то я понимаю, у какого края пропасти он стоял, а потом решил, что обойдет ее. Я точно записал его слова, а интонация была именно такой, как она мне запомнилась. Я вам их прочту, Иван Петрович! Вот слушайте: «Не подыскивайте за меня объяснений! Я и сам не пойму, как это так получилось, стрелял, а жив остался!»