На третий день после этого он стоял в кабинете лесничего, мял в руках шапку и, пристально разглядывая пол, исповедовался.
— Пошел я вчера на реку, утопиться решил, — продолжал Питкасте после томительной паузы, в течение которой лесничий смотрел на него ничего не выражавшим взглядом и не говоря ни слова. — Сунулся было в воду — холодная. Сел я тогда на камень и думаю: кто я есть? Разве я человек? Где там! Рвань, и больше ничего!
Он прижал руки к груди, и его круглые глаза увлажнились, в них было столько отчаяния и тоски, что впервые за всю эту долгую исповедь в Реммельгасе проснулось сочувствие к его жалкому состоянию. Но все-таки он ничего не сказал.
— Рвань я, — тихо повторил Питкасте. — Слушал я вас на банкете, и будто плетью меня хлестали. Смотрел на вас и думал: вот каким должен быть человек. Ни перед кем не струсит, со своей дороги не свернет. Сбить себя не даст, в чаще не заплутает. И так я себе стал противен, что…
— …Что принялись опрокидывать рюмку за рюмкой?
— Да, слаб я по этой части.
— Ну, вечером — еще ладно. А зачем же вы утром-то налакались? Забыли, что ли, про воскресник?
— Не забыл… В субботу я еще рассказывал Осмусу о наших ста двадцати гектарах.
— Осмусу?
— Да, ему. Пошел вечером на станцию, он мне там и встретился. Начал меня расспрашивать про воскресник: что, да как, да сколько людей выйдет, и… предложил рюмочку. С этого и началось.
Питкасте переступил с ноги на ногу и, поскольку лесничий, задумчиво смотревший в окно, казалось, ждал продолжения, — вернулся к началу исповеди, к тому моменту, когда он решил утопиться. Так и не решившись на этот крайний шаг, он побрел в лес, ходил там без конца, терзался, давал тысячи обетов и, набираясь смелости, чтобы отправиться к лесничему, даже вспотел, как в бане.
— Долго же вам пришлось потеть…
— Если б вы были немного иным человеком, я бы пришел еще вчера. Да больно стыдно было перед вами. Стыдно. Думалось, что вы не поймете. Не поймете, какое проклятье быть размазней и тряпкой. Не поймете, какой это дьявольский соблазн для людей вроде меня — посидеть за рюмочкой…
Он вывернул себя перед лесничим наизнанку, чего еще не делал ни перед кем за всю свою жизнь. В комнате было тепло, а поскольку Питкасте, не снявшего полупальто, бросило еще в жар от собственных признаний, то бедняга совсем взмок: по его лбу и длинному носу ручьями струился пот. Он выглядел таким несчастным и жалким, что Реммельгас не смог больше выдерживать характер и смягчился. Да он был и не столько рассержен, сколько обижен на объездчика за то, что тот в воскресенье налакался. Следовало бы его наказать, но как? Чем можно было его пронять?
— Ну, хорошо, хватит! — прервал он исповедь. — Лучше посоветуйте, что делать с таким, как вы.
Питкасте за последние полтора дня придумывал для себя всевозможные кары, но все их отбрасывал, как слишком мягкие и недостаточные.
— Накажите, как считаете нужным, — сказал он поспешно. — Объявите приказом выговор или поставьте на вид, как хотите… Прошу у вас только одного: пошлите меня в Сурру замерять новые лесосеки. Пойду хоть сегодня. Не говорите нет! В конце концов всю кашу, которую вам приходится расхлебывать, заварил я.
Новыми лесосеками Реммельгас думал заняться на следующей неделе, после того, как съездит в столицу. Но предложение Питкасте было дельным, и если это заодно поможет объездчику свести счеты со своей совестью, тем лучше.
— В лесничестве идет сев и посадка, некого дать вам в помощь.
— И не надо. Я, Нугис и какой-нибудь штатный рабочий — вот и достаточно. Да рабочего даже и не нужно, ведь Анне обязательно вызовется в помощницы.
— Анне?
В груди у Реммельгаса что-то кольнуло. Но он тотчас на себя рассердился: что за чушь! Как ни славился Питкасте своими похождениями на чердаках и сеновалах, однако при одной мысли о том, что между ним и Анне может что-то быть, становилось смешно. Да если бы даже и так, ему-то что? Кто он для Анне, чтобы хоть немного ревновать ее? Добрый знакомый да веселый товарищ, каких много! Откуда он взял, что он значит для нее больше, чем тот же Питкасте, чем любой другой?
— Она такая деловая да знающая, что лучшего помощника и не найти, — продолжал Питкасте. И поскольку Реммельгас не ответил сразу, он повторил: — Ради бога, не говорите мне на этот раз нет, товарищ лесничий. Я готов…
— Ладно, — прервал его Реммельгас, — будь по-вашему. А пока что разденьтесь и сядьте, я покажу вам, где замерять новые лесосеки.
Вот в результате чего Питкасте, не проспавший ночью и двух часов, чуть свет явился в Сурру. Он не стал долго разговаривать с Нугисом в дверях, а, не ожидая приглашения, прошел в дом и разложил на столе карту. Хозяин же, натянув поскорей сапоги, сел у другого конца стола и принялся набивать свою трубку. Дома он курил старинную трубку с длинным чубуком и всегда набивал ее большую чашечку очень подолгу, но сегодня, как казалось объездчику, этому конца не будет.
А Нугис не торопился. Ему надо было кое-что обдумать. Это не ахти какое чудо, что Питкасте так рано явился в Сурру. У него и раньше бывали разные причуды. Однажды он забарабанил в дверь после полуночи, приглашая Нугиса на тетеревиный ток. Но ни той ночью, ни в другие разы Питкасте никогда не бывал один. Вместе с ним являлся либо Осмус, либо начальник станции, либо еще кто. Питкасте шумел и бушевал обычно больше всех, послушать его — так подумаешь, что дни всех тетеревов в Сурру сочтены. Но дело зачастую кончалось тем, что не только сам Питкасте не убивал ни одного петуха, но и другие из-за его безалаберной суетливости возвращались ни с чем.
Вот и сегодня он какой-то непоседливый, хоть и пришел один. Только не такой суматошный, как всегда, и говорит так уверенно, что его прямо не узнать. И старик все вглядывался в Питкасте из-под лохматых бровей: что же в нем изменилось, в этом долговязом?
Разложив карту, Питкасте выложил без всякого вступления:
— Сегодня мы на Каарнамяэ начнем замерять новые лесосеки. Что, Анне сможет пойти с нами?
Нугис готовился к этому дню. Он знал, что его не миновать, но тяжело все же было, ужасно тяжело свыкнуться с мыслью, что уже следующей зимой сильно поредеют дебри Сурру. Приболотного леса возле Люмату не жалко — болото действительно наступает, деревья там снизу гниют, а с ветвей сохнут, — но то, что самые прекрасные ельники в Каарнамяэ… Ежедневно он уговаривал себя, что ельники старые, что они достигли спелости, что с каждым годом ценность их будет падать. Понемногу он уже свыкся с мыслью о лесозаготовках и представлял себе, что все примерно так и начнется — с расстеленной на столе карты. Только вот по другую сторону стола, как он себе воображал, сядет не Питкасте, а Реммельгас. Сядет, обведет на карте пальцем Каарнамяэ и пытливо взглянет на него своими синими глазами. И он, Нугис, не будет с ним спорить, не будет волноваться, а только деловито спросит, с чего начинать. И потом, цыкнув на собак, что станут проситься в лес, он пойдет с лесничим и дочкой к далекому Каарнамяэ. Так он себе представлял. А тут вдруг вместо лесничего восседает напротив Питкасте, и это так все запутывает, что трубка Нугиса долго остается незажженной. Объездчик что-то говорит, не переставая, просит поторопиться, — дескать, они должны за несколько дней управиться с разметкой всех лесосек, хоть дух из них вон. А старик будто его и не слушает, и лишь когда объездчик произносит имя Анне, он, вздрогнув, поднимает голову и спрашивает:
— Что ты сказал?
— Анне дома? Или куда уехала? Тогда надо позвать на помощь кого-нибудь из рабочих.
Старик защелкнул крышечку трубки и поднялся. Спина его выпрямилась, а руки согнулись в локтях, будто он драться приготовился.
— Так ты… — спросил он прерывисто и хрипло, — так значит ты… пришел в Сурру метить лес для рубки?
Питкасте что-то изучал на карте, он не обратил внимания на волнение лесника и небрежно бросил:
— Вот-вот, я, и никто другой. — И нетерпеливо добавил: — Ну, как Анне?