— Очень просто: шкура. Отслужил в армии и остался на сверхсрочную, стал «шкурой», как говорят солдаты. Лет пятнадцать прослужил вахмистром, а тут война, отличился, и вот офицер, штаб-ротмистр! И уже не Латка, а Латко!.. Ну, напугал меня! Фу-у… — режиссер еще раз вздохнул полной грудью. — А все-таки читайте дальше сами, я пойду. Хоть он и брат Латки, а черт его знает… Штаб-ротмистр…
Вскоре Никодима Латко вызвали в уездный город и назначили в соседнее село, где при царизме жил становой, начальником полиции, или, как она называлась при гетмане, «державной варты» — государственной стражи.
Ивась злорадствовал. Вот тебе и большевик Иван Латка! А родной брат — штаб-ротмистр, да еще и полицейский! Встретиться бы с Иваном Гавриловичем, спросить в глаза: «Ну, кто барин? Кто наел харю?»
4
В гимназию Ивась снова, как и пять лет назад, ехал со своим старшим братом — Хома поступил в первый класс учительской семинарии, из которой выбыл в 1915 году.
— Понимаю, что надо учиться, — заверял он Юхима Мусиевича, а тот, растроганный, обнимал сыновей и плакал. Ивася слезы отца раздражали, так же как его советы не ввязываться в политику, слушаться гимназического начальства, беречь здоровье и хорошо учиться. Наконец подвода тронулась.
В город приехали поздно вечером. После тишины деревенских улиц густой поток людей на городском бульваре казался необычным, волновал юношу. Ивась всматривался в мелькавшие в темноте лица, прислушивался к приглушенному говору; все девушки казались ему красавицами, а юноши возле них — счастливыми и празднично одетыми.
У кинотеатра, который назывался «электротеатр-биоскоп», в ярком свете фонаря это впечатление рассеялось. Он увидел обыкновенные лица, обыкновенно, а может быть, даже хуже, чем обычно, одетых людей. Еще он увидел воинский патруль. Трое австро-венгерских солдат чеканным шагом прошли по бульвару, и публика равнодушно расступилась, давая им дорогу.
В Мамаевке оккупантов боялись, потому что они жгли хаты и ловили депутатов Совета. А тут жечь дома не принято, и не все в городе знают, кого поймали и расстреляли. Патрули здесь каждый день на всех улицах, их не боятся. Никого не удивляет, что австрийский офицер ведет под руку девушку… Оккупанты стали частью быта…
В городе братья расстались. Ивась поселился в гимназическом интернате, Хома — на частной квартире, где уже обитали несколько семинаристов.
Первым делом Ивась решил приобрести учебники и зашел с этой целью в книжную лавку Лама. По установившейся в гимназии традиции, каждый перешедший в пятый класс считал для себя обязательным зайти к Ламу и спросить:
— Нет ли у вас сушеных логарифмов Пржевальского?
Лам традиционно отвечал:
— Сушеных нет, есть таблица обыкновенных… Зайдите напротив, к Богомазу.
Ивась с некоторой опаской осведомился о сушеных логарифмах — как-никак вот уже двадцать лет об этом спрашивали все пятиклассники. А вдруг Лам выругает?
Но старый Лам не рассердился. Он скорбно покачал головой:
— Нет… нет… Все спрашивают, а у меня нет… Зайдите к Богомазу, может быть, у него…
Старшего брата Ивась навестил на третий день по приезде. В комнате, пропахшей табачным дымом, кроме Хомы жили еще двое: Степан Даренко, курчавый гигант из шахтерского поселка, старый приятель Хомы, теперь уже заканчивавший семинарию, и Виктор Стовбоватый, тот самый, что когда-то учил Ивася курить. Сын торговца, он, когда началась революция, понял, что образование дело более надежное, чем торговая прибыль, и тридцати лет подался в семинарию — учиться на педагога.
Виктор сразу же протянул Ивасю кисет:
— Закурим?
Хома сердито сверкнул на него глазами, а тот, засмеявшись, рассказал, как учил Ивася глотать дым. Все принялись вспоминать, как выучились курить, но эта тема быстро исчерпалась.
Степан Даренко прочитал три строфы переработанной на современный манер «Колыбельной» Лермонтова:
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю,
Тихо смотрит Пуришкевич
В колыбель твою…
Чтоб тебя народ несчастный
Помнил на Руси,
Ты, готовясь в путь опасный,
Розог припаси.
А проснувшись рано утром,
Хлеба не проси, —
Обратя глаза к Берлину,
Палец пососи…
— А дальше, дальше?! — восторженно просил Ивась, но Даренко развел руками:
— Не запомнил.
Снова наступило молчание. Ивась не знал, о чем говорить, и ему было неловко. Старшим тоже не о чем было беседовать с ним, и они вполголоса заговорили о свеем.
— Ну, я пойду, — сказал Ивась, преодолевая смущение.
С ним охотно попрощались, любезно приглашая заходить.
Ивась понимал, что разница в возрасте не способствует сближению с братом, но проведать Хому хоть раз в неделю считал своей обязанностью. Посидев с полчаса, обыкновенно молча, особенно когда дома не было Виктора, он прощался, обещая заходить, как просил Хома.
Когда пришли вести о революции в Австро-Венгрии, а потом в Германии, в городе ввели комендантский час и вечером ходить было запрещено, Ивась не очень сокрушался, что стал видеть брата реже.
Вскоре разнесся слух, что немцы будут «драпать». И правда — через несколько дней часть, расположенная в городе, выступила в направлении железнодорожной станции и там стала лагерем.
Услыхав, что австрийцы меняют и продают вещи, юный Карабутенко побежал на станцию в надежде приобрести саперную лопатку. Этот инструмент в кожаном футляре очень привлекал его как руководителя бойскаутов, мечтавшего о походах в леса и горы.
На линии стояли красные вагоны, из открытых дверей выглядывали часовые, а вокруг шумела толкучка. На перроне сидел на стуле закутанный в плед офицер и хмуро, с неприкрытым презрением наблюдал, как солдаты предлагали немногим покупателям, пришедшим из города, разные предметы своего обихода — белье, шарфы, часы, бритвы и прочее. Солдаты не обращали на командира никакого внимания, громко предлагали свой товар, громко торговались прямо в нескольких шагах от него. Ивась улыбнулся, сравнивая веселое настроение солдат с каменно строгим лицом офицера.
Лопатки никто не предложил, а Ивась не додумался заглянуть в словарь, чтобы узнать, как она называется по-немецки. В поисках он прошел вдоль всего эшелона и неожиданно наткнулся на Хому. Тот со своим другом, атлетом Степаном Даренко, торговал у солдата машинку для стрижки волос.
— Ты тут чего? — прикрикнул Хома на брата, но Степан вступился:
— Что ты набрасываешься на мальчика? Пусть поглазеет. — И он снова обратился к австрийцу: — Двадцать рублей. Цванциг! — И для полной ясности показал на пальцах.
Тот отрицательно покачал головой.
— Драйсиг!
— Дай ему тридцать, — мигнул Хома.
Степан вынул из кармана полсотни гетманских:
— Двадцать сдачи.
Солдат замялся, потом крикнул товарища, энергичного смуглого ефрейтора. Тот взял в руки «билет державной скарбницы» и расхохотался:
— Фальш, но делал гут, чисто! Чистый работа! — Он показал пальцем на какую-то закорючку на ассигнации и неодобрительно покрутил головой: — Тут вот мало-мало… Но — бери! Не бойся!
Солдат спрятал бумажку и повернулся уходить.
— А сдачи? — спросил Степан.
— Сдачи? — захохотал ефрейтор. — Настоящими деньгами?
Покупатели переглянулись.
— А ну спроси… — кивнул Степан.
Хома обратился к ефрейтору по-мадьярски (язык он выучил в плену), и тот радостно заговорил по-своему. Хома сказал еще несколько слов, и мадьяр вдруг стал серьезным. С минуту он подумал, потом что-то бросил Хоме и скрылся.
— Ступай домой! Не стой около нас! — велел Хома.
Ивась, которому хотелось узнать, о чем брат говорил с венгром, вынужден был замешаться в толпу. Он слонялся среди людей, прислушиваясь к разговорам, останавливаясь то тут, то там. Оказалось, что продают не только белье и разный хлам, — Ивась наскочил на солдата, который продавал револьвер.